была очарована. Она восклицала, мурлыкала, ликовала. Несколько раз даже начинала смеяться. Пришел Бен Руби, и фотографии снова разложили для просмотра. Она обнимала всех троих по отдельности и более или менее всех разом.
А затем, внезапно перейдя к практической стороне дела, Соммита сказала:
– Музыкальный салон. Дайте-ка взглянуть на него еще раз. Да. Какого он размера?
– Насколько я помню, – ответил мистер Реес, – шестьдесят футов в длину и сорок в ширину.
Мистер Руби присвистнул.
– Ничего себе размер, – заметил он. – Больше похоже на мини-театр, чем на комнату в доме. Ты собираешься давать концерты, дорогуша?
– Лучше! – вскричала она. – Разве я не говорила тебе, Монти, дорого-о-й, что у нас есть планы? Ах, мы составили такой план, Руперт и я! Верно, caro?[4] Да?
– Да, – сказал Руперт, бросив неуверенный взгляд на мистера Рееса. – То есть… чудесные.
Лицо у мистера Рееса было на редкость бесстрастным, но Руперту показалось, что по нему пробежала тень покорности. Лицо же мистера Руби выражало глубочайшее опасение.
Соммита величественным жестом обхватила правой рукой плечи Руперта.
– Это милое дитя, – сказала она так, словно была его матерью, – этот обожаемый друг, – вряд ли она могла выразиться еще откровеннее, – он гений. Это говорю вам я – я, которая знает. Гений. – Все молчали, и Соммита продолжила: – Я живу с этой оперой. Я изучила эту оперу. Я изучила главную партию. Руфь. Все арии, соло, дуэты – их два – и ансамбли. Все, абсолютно все они несут на себе клеймо гения. Я использую слово «клеймо», – поправилась она, – не в смысле мученичества. Наверное, лучше сказать «они несут знамя гения». Гений! – закричала она.
Глядя в эту минуту на Руперта, можно было подумать, что слово «мученичество» все же подходит больше. Его лицо побагровело, и он нервно ерзал в ее объятиях. Она не слишком нежно встряхнула его.
– Умница, умница! – воскликнула Соммита и громко его поцеловала.
– Так мы услышим твой план? – спросил мистер Реес.
Поскольку на часах было семь вечера, она погнала их в гостиную и велела Руперту приготовить коктейли. Он с радостью скрылся в недрах прохладного шкафа, где хранились напитки, лед и бокалы. Остальные обменялись несколькими отрывочными и едва слышными репликами. Мистер Руби пару раз прокашлялся. Неожиданно, так что Руперт пролил предназначенный для мистера Рееса виски с содовой, раздались звуки стоявшего в гостиной фортепиано: зазвучало вступление к тому, что, как он надеялся, станет грандиозной арией его оперы, и великолепный голос душераздирающим пианиссимо[5] запел: «Одна, одна среди чужих».
Именно в этот момент, без всякого предупреждения, Руперта с катастрофической уверенностью посетило озарение: он ошибся в своей опере. Даже самый прекрасный на свете голос не мог сделать из нее больше того, чем она была – она навсегда останется третьесортным произведением.
Бесполезно, подумал он. Опера до