но без крошечной радости на зрачковом дне, почему-то, всеми силами старалась в этом жесте не дать их фалангам соприкоснуться. – Они бы сами проконтролировали процесс. Заставили бы съесть всё под их надзором, а потом поставили бы в известность, что мы умрём в агонии через пару минут, – и они оба рассмеялись, смех вышел формальным и быстро рассеялся над влажною оградой-панелью бортиков.
Впихивать в желудок сладкое и вкусное сейчас ужас как не хотелось, особенно вот так бездумно поглотить то, что было сделано с заботой и присыпано наилучшими пожеланиями, Миша долго сверлил взглядом выложенные из молочного какао огонёчки, мастикой окаймлявшие грани кусочка брауни, – в томной вечерней мороке они были соприродны морским звёздам. Они уселись на холодные, как ментол, забрызганные зеленистым дождём шезлонги, и Уэйн смотрела на то, как он ест, с необычным увлечением впитывая каждое движение, вонзая взгляд с искорками, которые как порошок сочились из яблок глаз, туда, где вилка протыкала мягкую консистенцию. Когда Миша поднимал к ней голову, она отворачивалась, притворялась, что листает нечто вроде инстаграмной или твиттерной1 – бесконечно-вечной – ленты в телефоне. Экран всегда был нелепо тёмным, но стабильно оглаживал подбородок и кончик носа белёсым налётом-свечением, почти как подсветка из софитов на фотосессии, почти как лампадки на ночном кладбище.
Шесть лет назад он так же сидел на кухне в Фэрбенксе, за прелым расшатанным, по телевизору играли включённые с Ютуба ранние The Doors, мама полоскала посуду по десятому кругу ада – была не в себе перед близящимся разводом, – и он спрашивал у неё: «А что, если бы я стоял там?», имея в виду падучие ионы хайлайтера и микросверхновые, сгоревшие в композиции афиш, но она рассмеялась и сказала – под квадратными кирпичами, от солнца жёлтая полоса – сказала, что ему нужна работа увесистее, чем раскрашенная безделушка, полезнее, чем отремонтированная моделька, болванчик, марионетка, переполненная бутафории жвачка для публики, фантом за стеклом.
С тех пор его мечты разбивались одна за другой, как бились хрусталём мамины статуэтки с серванта, и он пытался найти глаза, в которых увидит то, во что хотел превратиться. Прополощенная посуда задержалась в желудке последним оплотом жизни, которую он надеялся, что закончил.
Каждый день общего праздника щекотал нервы, вынуждал рассудок пробегать марафон, он задыхался в колючем свитшоте среди душащих одноприродных стен перед одинокими и побелевшими от жемчужного солнца лицами, боясь двигаться и задевать плечами предметы, спинки стульев, атмосферное давление потоком, так, как если бы от мельчайшего касания оно могло треснуть и рассыпаться, словно смальта. От того, что переполох нервозности осадками недавнего разговора понемногу окончательно отступил, ему померещилось, будто над водою подогрелось вопреки снижению температуры: влагою вдоль волос, вдоль ресниц, нежностью к ступням, тлетворное, керамическое,