для счастливой разгадки целого подробность сокрыта от взволнованного, рассеянного внимания или просто ускользнула от него.
Впоследствии, описывая произошедшее, Симпсон сказал, что почувствовал какое-то грубое, насильственное действие, совершенное кем-то посторонним; оно заставило его проснуться и осознать, что Дефаго сидит рядом, выпрямившись в постели, весь пронизываемый дрожью. Должно быть, с момента первого пробуждения протекли часы, потому что уже обозначился слабый отсвет утренней зари, четко выделивший силуэт проводника на светлом полотнище палатки. Теперь Дефаго не плакал, но весь трепетал, как лист на ветру, и эта дрожь передавалась Симпсону через одеяло, покрывавшее их обоих во всю длину тел. Казалось, Дефаго инстинктивно жался к товарищу, в ужасе отшатываясь от чего-то неведомого – того, что, по всей видимости, таилось у самого выхода, вблизи полога палатки.
Симпсон громко закричал: то были отчаянные, проникнутые недоумением вопли еще не очнувшегося от сна человека – и впоследствии он не мог припомнить их, – но проводник безмолвствовал. Юному богослову казалось, что он все еще не очнулся от какого-то страшного сна, что он скован им, будучи не в силах ни двигаться, ни говорить. Он даже не мог до конца осознать, где находится – в главном лагере за озером или дома, в родном Абердине, в собственной постели… В душе его царило ощущение неимоверной путаницы и тревоги.
И почти тотчас же – едва ли не в самую минуту пробуждения – глубокое безмолвие раннего рассвета было нарушено каким-то необычным звуком. Он возник неожиданно, без той тонкой вибрации воздуха, что, как правило, предупреждает слух о приближении звука, и был невыразимо ужасен. Впоследствии Симпсон определил этот звук как голос – возможно, человеческий, хриплый и в то же время жалобный, мягко рокочущий где-то совсем близко, у самого входа в палатку, и, казалось, не у земли, а высоко над головой; он заключал в себе потрясающую мощь и в то же время странную пронзительность и чарующую сладость. Он состоял из трех отдельных, отстоящих друг от друга во времени нот или выкриков, удивительным образом рождающих противоестественное, но вполне узнаваемое сходство с именем проводника: «Де-фа-го!»
Юный богослов допускал, что не в состоянии описать этот звук достаточно внятно, ибо ничто другое, когда-либо в жизни слышанное им, не соединяло в себе столь противоречивых свойств. «В этом неистовом, страстном, рыдающем зове было что-то от одинокой, но и неукрощенной, простодушной, бесхитростной и в то же время вызывающей гадливое чувство силы…»
Еще прежде, чем этот голос умолк, вновь канув в великую бездну безмолвия, Дефаго, сидевший бок о бок с Симпсоном, затрепетал всем телом и с каким-то жалобным, невнятным криком вскочил на ноги. В неистовом порыве он, словно сослепу, налетел на шест, поддерживающий верх палатки, сотряся ее сверху донизу, и широко, будто желая объять как можно больше пространства, расставил руки, одновременно нетерпеливо выпутываясь из одеяла, которым были прикрыты его