Господень так долго, что по возвращении его не узнали ни слуги, ни выросшие дети. Даже жена встретила его на пороге словами: «Мир тебе, Странник…»
Тут епископ Дориа тактично вмешался в разговор и осторожно осведомился, будет ли гостю угодно поужинать, а после познакомиться с прочими претендентами, или он предпочитает покончить с этим до трапезы? Вопрос занял ум Сеттильяно всего на мгновение. Он пожелал сначала разделаться с осмотром и наконец отпустил Вианданте.
В келью вошли трое, подвергшиеся такому же досмотру, что и Джеронимо. Кардинал был удовлетворен: ни один из претендентов не выделялся красотой Империали, но лица были благообразны, а тела чисты. Один – Гильельмо Аллоро, хрупкий темноволосый и кареглазый ливорниец – был явно смущён бесстыдным и придирчивым обследованием кардинала. Аллоро сильно трясло, особенно заметно дрожали руки, коими он старался прикрыться и от взгляда легата, и от собратьев. Голубоглазый блондин Фьораванти, флорентинец, отвечавший на вопросы легата на неискоренимом родном диалекте, был странно возбужден, а уроженец Феррары Томазо Спенто, коротко стриженный и похожий на императора Августа, напротив, казался спокойным и безучастным.
Из покоев епископа доносились ароматы снеди, и проголодавшийся Сеттильяно наконец кивнул: «Да, подходят» и приказал переписать для него имена. Движением руки велев братьям уйти, епископ Дориа осторожно перевёл дыхание. При мысли, что было бы, не прояви он благой поспешности и мудрой предусмотрительности, у него потемнело в глазах. Ну, ничего, после отъезда легата он с мерзавцами ещё разберётся! Слава Богу, он успел спрятать грязь под коврик… Радовала и мысль об успешной аттестации его любимца. Дориа и Империали были земляками, и епископ всегда благоволил к Джеронимо, вкладывая в обращённые к нему слова «сын мой» чуть больше теплоты, чем полагалось, ибо был не только другом его отца, но и отдалённым, в четвертом колене, родственником его покойной матери.
За ужином кардинал Сеттильяно, едва утолив первый голод, вернулся к занимавшему его вопросу.
– Сведущий в делах человеческих не славит, Энцо, святость монашескую. Искушенный в понимании мира, аще только не вовсе безумен, воспоет ли хвалу чистоте, паче чаяния, в эти, последние, времена? Ваш выкормыш слишком хорош, чтобы быть безгрешным, – без обиняков заявил он Дориа. – Кому как не вам, настоятелю монастыря, знать об извечном биче в монастырской ограде – неутолённой похоти молодых мужчин и шалостях полуденного беса? И думать, что такой красавец никогда не искусился сам, или не был искушаем другими… Кто в это поверит?
Его преосвященство миндалевидными, необычайно живыми для седьмого десятка глазами искоса поглядел на легата, но ни растерянности, ни замешательства этот взгляд не обнаруживал. Дориа только пожал плечами.
– Случается. В монастыре сто шестьдесят три монаха и двенадцать послушников. За каждым не усмотришь, да и незачем, – жестко добавил епископ, тряхнув седыми прядями вьющихся