клерки, и один на Лахтинском шоссе – белый чуть ли не с колонами и балконом, где размещалась дирекция, т. е. это было бывшее крупное пригородное хозяйство.
Будучи постарше, занимаясь во вторую смену, я, развивая в себе смелость, из школы в темноте ходил через совхозный сад, а чтобы не было страшно во всю глотку орал песни.
Большинство лахтинских жителей работало в городе.
Мама пошла на фабрику «Красный Треугольник» рабочей – из тончайших лепестков резины изготавливали цветы роз, а вечерами она ещё подрабатывала тем, что играла на рояле в лахтинском кинотеатре. Фильмы тогда были немые. Не далеко от экрана стоял рояль; ноты подсвечивались закрытой от зрителей и пианиста лампочкой. Играла ли мама на свой вкус, или тема была как-то оговорена, я не знаю и, уже будучи взрослым, не поинтересовался. Мне запомнились кадры, где герой бежит по шпалам, а за ним гонится поезд. Мне было очень смешно – больше ничего не помню.
Потом появились звуковые фильмы – сначала только с музыкой. Мама была, вероятно, ещё вхожа в зал, и из далекого детства врезалась в память картина: домик в лесу, зима, метель, вроде бы даже где-то медведь и музыка. Мне кажется, что с этих кадров я полюбил симфоническую музыку, эта музыка звучала мне. Да не полюбил я её, не звучала она мне – она была во мне, она звучала изнутри меня, только тогда, на этом фильме, я это обнаружил – и именно такая музыка: зима метель, Бетховен, Чайковский, но никак не Шостакович. И это осталось во мне навсегда.
Я не помню, кто за мной присматривал, когда мы жили с мамой одни, – ведь мне 3—4 года, мама на работе. Я помню только, что нас пугали «Черным Вороном», чтобы мы – детвора не задерживались на улице допоздна и к сумеркам приходили домой. Нам говорили, что ловят беспризорников, и если мы задержимся до темноты, то нас заберут. Нам это было очень интересно, и мы выглядывали из-за угла дома на шоссе – это был небольшой милицейский фургончик.
В этом возрасте я совершил поступок никогда более мною не повторенный – я ударом кулака сбил с ног человека! Я бежал по дорожке к маме в кино, а мне, расставив руки, преградил дорогу такой же, как я, шпингалет. Я выставил руку и удар моего кулака пришелся ему в грудь, а так как я бежал, то удар оказался настолько сильным, что мальчик опрокинулся.
Через год или два уехал из Загорья и дедушка. В Питере он устроился слесарем на кондитерской фабрике.
Обстановка в Белоруссии для дедушки сложилась такая, что надо было удирать немедленно.
После смерти Иосифа Фастовича, как мне помнится по рассказам Юлии Петровны, поместье наследовал Казимир. Ксаверий из Питера приезжал к брату, в деревне он не разжился, собственником не стал, а был как бы работником у брата. Когда поместье разгромили и хозяев выслали, дедушку не тронули – он же был «питерским пролетарием» и дедушка продолжал работать, но не на «помещика», а в совхозе.
Дедушка понял,