сидит на антидепрессантах? Разве там нет тревоги за завтрашний день? Страха потерять работу? Не выплатить кредит? Разориться? Разве там не боятся социальных потрясений, экономических кризисов, скачков на бирже, террористических актов, инфляции – всего, что может поколебать свободу, основанную на материальном положении? Спросите любого западного психотерапевта: большинство не может описать своих чувств, выразить того, что с ними происходит. Они такие же замороженные, такие же зомби. И они не знают, что такое свобода! Как и мы, они живут в мире условностей, обязанностей, детерминизма, не совершив шага в неизвестность, в надежду, не испытав отсутствия ярма. Если когда-нибудь я почувствую такую свободу, то непременно сообщу.
На город опускался вечер. За окном тарахтели отбойные молотки, за стеной визжала дрель. Заложив в уши беруши, Мезряков сидел в кресле и смотрел ток-шоу «За круглым столом». Говорящие головы кивали друг другу, с их лиц не сходили улыбки. Мезряков не собирался освобождать уши, чтобы узнать предмет их беседы. Он не умел читать по губам, но по выражению лиц догадывался, о чем шла речь. Как и всегда, ни о чём. Мезряков обладал независимым мышлением и был достаточно умудрён, чтобы подпадать под влияние телевизионных авторитетов. Он понимал, что СМИ, освещая происходящее, сообщают о мало-мальски значимых вещах, зачастую неинтересных и ненужных, ведь эфир требует ежедневного заполнения. При этом они не дают общей картины, наоборот, обилием информации всячески затирают её.
Внезапно Мезряков почувствовал сильный голод, будто в последний раз ел в предыдущей жизни. Не вынимая беруши, он вышел на кухню, достал из холодильника банку сардин и накинулся на них с жадностью каннибала. Он часто ел на ночь и при этом каждый раз думал, что надо избавляться от лишнего веса. Не довольствуясь рыбой, Мезряков вымакал хлебом оставшееся масло, долго жевал размякшую кашу, потом облизал языком зубы, вычищая от застрявших крошек. Затем выключил свет, лег спать. Но ещё долго ворочался, вспоминал свою непрочитанную лекцию, казавшуюся теперь набором социологических штампов, усмехался: беда не в том, что он сходит с ума, рано или поздно все впадают в безумие, беда в том, что сумасшествие становится всё тяжелее скрывать, прикидываясь нормальным.
Интересно, а что делает Лецке?
Луна была на ущербе и не заслоняла звёзды. Антон Лецке смотрел на светившиеся окна Мерзлякова и гадал, чем тот занят. Он уже оглох от отбойных молотков, – срочно ремонтировали проходившее рядом шоссе, Москва – это вечная стройка, – и, проклиная рабочих, сжимал в кармане рукоять пистолета. Лецке и сам не знал, зачем пришёл; караулить Мезрякова было бессмысленно, очевидно, сегодня он уже не выйдет. Разве в магазин. А это зона мира. Но Лецке неодолимо влекло к подъезду Мезрякова. В роли влюблённого, простаивавшего ночь под окнами, Лецке был впервые. Странное чувство охватило его, весь мир перестал существовать, ограничившись светящимися окнами. Лецке испытывал тягостное одиночество и одновременно невероятный подъём,