большую, величиной со шляпную, металлическую коробку, разрисованную альпийскими эдельвейсами, сурками и сернами. В ней крестная хранила мои письма, открытки и статьи начиная с 1973 года.
– Их там сотни, у меня рука не поднимается выкинуть.
– Разберемся потом, – ответил я.
На крышке коробки была наклеена этикетка с моим именем. Матери не хотелось, чтобы отец рылся в том, что принадлежало мне. И, главное, чтобы он узнал, что все это время я не переставал писать крестной. Посылал ей поцелуи из Москвы или приветы из Бейрута. Поэтому коробка оказалась на шкафу в конторе, где мать всю жизнь работала секретаршей. Она много лет прятала ее от отца, потом забыла про нее, так что ко мне она попала не скоро.
Я осторожно открыл ее. И зарылся в бумаги. Сначала шли мои фотографии. Мальчонка в коротких штанах на резинках щурится на солнце. Подросток в вязаном узорчатом жилете, на лбу смешной, закрепленный лаком завиток. Тут же черно-белый снимок – дедушка на каком-то банкете вместе с сослуживцами из страховой компании, все в пиджаках, жилетах, в шляпах, и перед каждым на столе бутылка вина.
Потом пошли десятки моих статей. Судебные и прочие репортажи. С моими же рисунками, которые газета публиковала, пока не обзавелась профессиональными художниками. Дальше разбирать содержимое коробки я не стал. Меня нещадно мучила совесть. Прошло столько времени… Я представлял себе, как крестная сидит в своей малюсенькой гостиной, вырезает из газет каждое мое слово и аккуратно ставит дату на полях. А я ни разу ее не навестил. Только посылал открытки из далеких краев, да и то желая скорее похвастать, как много стран я объездил, чем что-нибудь рассказать ей, никогда не выезжавшей из Лиона.
Каждая открытка прилагалась к определенному материалу. К репортажам о резне палестинцев в Сабре и Шатиле прикалывался скрепкой вид площади Мучеников, который я прислал ей из Бейрута. К статье об Ирландской республиканской армии – новогодняя открытка из Белфаста.
Эта благоговейно сохраненная хроника меня больно ранила. Была мне немым укором. Поэтому я поставил коробку на дно платяного шкафа. И долго к ней не прикасался.
Не прикасался до тех пор, пока редакция не поручила мне освещать суд над нацистом Клаусом Барби в Лионском суде присяжных. Я был потрясен – событие такой важности! Первый во Франции процесс по делу о преступлении против человечности. Настоящий, честный процесс, по всем правилам. Не то что балаганные чистки на скорую руку с приговорами, вынесенными от имени Истории, а не Правосудия. Время, когда требовали «оба ока за око и всю челюсть за зуб», прошло. Франция собиралась судить изменника-палача. Свести его лицом к лицу с жертвами. Задание было очень значительным. И болезненным для меня. Меня терзал вопрос: имеет ли право сын предателя служить рупором важнейших свидетельств нашего времени.
Тогда-то я и вспомнил о коробке с реликвиями. Представил себе, что крестная жива. То-то она обрадовалась бы, что я возвращаюсь в Лион на время процесса. Теперь, чтобы следить за моими репортажами из ее родного города, ей не понадобилась бы открытка с видом площади Терро.
И как-то субботним утром я снова открыл коробку.
Истина