ночь в новом жилище прошла в бессоннице и тоске, и третья тоже, на четвертые сутки я был настолько утомлен, что даже был готов смириться и позволить тяжелой волне сна накрыть меня с головой – мысли мои путались, руки были изрезаны стеблями, я простудился и не получал никаких лекарств, кроме густого травяного отвара на меду. От голода меня пошатывало, кишки крутило, всё время хотелось есть, спать и сдохнуть – в произвольной последовательности. Мне было пятнадцать лет, и я чувствовал себя полутрупом без будущего. Если бы я знал, что через неделю, две или пусть даже полгода кто-нибудь вызволит меня из этого ада, меня бы спасала надежда. Но идти мне было некуда.
На пятую ночь тело запросило пощады, веки стали тяжелыми, и даже вечная фоновая тревога будто бы почтительно уступила место инстинкту самосохранения.
Но именно в эту ночь случилось то, что заставило меня до самого рассвета пролежать с колотящимся от страха сердцем, прижимая к груди собственную скомканную куртку, которую я использовал вместо подушки. Это был суррогат объятий. Как будто бы я был не один на свете. Так дети прижимают к себе плюшевых медведей, с младенчества привыкая к иллюзии дружбы и тепла.
Я лежал в кромешной темноте, когда скрипнула входная дверь, которую кто-то вдруг распахнул порывисто, не заботясь о том, чтобы остаться незамеченным.
Мои глаза уже достаточно привыкли к темноте, чтобы я счел разумным немного высунуться из-под лавки. Выполз, перебирая руками по прохладным доскам, как полудохлый пес из неуютной конуры.
Это был Колдун. Сероватый лунный свет, пробивавшийся сквозь тонкие занавески, падал на его бледное, как у мертвеца, лицо и раскинутые руки. Глаза его казались бездонными. Но самое страшное – губы были перепачканы чем-то темным и липким, и по запаху, который исходил от него, было совершенно очевидно, что это кровь.
Я рос в деревне и хорошо знал запах крови. Последние годы мы жили на пороге нищеты, но бывали времена, когда мать каждую субботу точным движением отрубала голову жирной пестрой курице, а сосед однажды при мне резал свинью, которая верещала человечьим голосом. В этом визге были смертельная тоска, и боль, и узнавание предательства, и вкус гибели. А потом во дворе у нас пахло вот так же, как от Колдуна. Неостывшая кровь, нутряной густой запах требухи.
Пошатываясь, Колдун добрел до ведра в углу, схватил ковшик с водой, осушил его залпом. Потом снял рубаху и отжал ее прямо на пол, и я понял, что в крови была и вся его одежда. Как будто бы он убил кого-то, заколол ножом, а потом вывалялся в останках – такой вот макабрический экстаз, праздник чужого последнего вздоха.
Я осторожно вполз обратно под лавку. Страх был похож на миллион остроконечных льдинок, впившихся в тело. Хотелось убежать, но я интуитивно понимал, что безопаснее вести себя как можно более незаметно. И реальность в ту же минуту подтвердила мою правоту – Колдун как-то