минуту было тихо, потом все-таки сквозь раздумье до него дошло то, что она сказала.
– Ты будешь со мною, Петер! – ответил он резко. – Всегда, всегда. Думаешь, я забываю, как ты ждешь меня из ночи в ночь? Забываю, как ты здесь сидишь, в этой дыре… нагишом?! Забываю, что ты никогда ни о чем не спрашиваешь и никогда не пристаешь ко мне, с чем бы я ни пришел? Ох, Петер! – воскликнул он, и в его глазах засветился блеск, который она не любила, потому что он был зажжен не ею. – Этой ночью уже почти удалось! Была минута, когда передо мною лежала гора денег… Я чувствовал, вот уже почти, почти… Только еще разок, другой… Нет, не стану перед тобой притворяться. Я ни о чем определенном не думал – о доме там, о саде, о машине или о тебе… Но точно какой-то внезапный свет зажегся передо мною, нет, то был лучистый свет во мне самом, жизнь стала широкой и светлой, как небо при восходе солнца, все стало таким чистым… И вдруг… – он поник головой, – вдруг какая-то девка заговорила со мной, и с этой минуты все пошло вкривь и вкось…
Он стоял с поникшей головой у окна. Она почувствовала, взяв в обе руки его дрожащую руку, как он юн, как полон юного воодушевления, сколько юности в его отчаянье – как юно и как безответственно то, что он ей говорит…
– Ты добьешься своего! – тихо сказала она. – Но когда добьешься, меня уже не будет с тобой.
Он высвободил руку из ее ладоней.
– Ты останешься со мной, – сказал он холодно. – Я ничего не забываю.
Она знала, что он подумал о своей матери, которая однажды дала ей пощечину. Но остаться с ним только потому, что однажды его мать дала ей пощечину, – этого она не хотела!
А теперь, с нынешнего дня, она все-таки должна остаться с ним – и навсегда. Правда, он еще ничего не добился, и она знает давно, что на том пути, каким он шел до сих пор, у него ничего не выйдет. Но что из того? Пусть и дальше эта гнусная комната, пусть и дальше не знать ей, как прожить им завтра, во что одеться; пусть и дальше та же неясность во всем – но с этого дня, с часу пополудни она будет связана с ним навсегда.
Она протянула руку к стулу подле кровати, схватила чулки, начала их натягивать.
Вдруг на нее напал щемящий страх, что, может быть, ничего не выйдет, что вчера он все проиграл, все, до последней кредитки в тысячу марок. Она не смела встать с кровати и проверить, она смотрела горящими глазами на костюм Вольфганга, висевший на стуле у двери. Попробовала определить на взгляд толщину правого пиджачного кармана, куда он обычно совал деньги.
«Когда расписываются, платят, – подумала она со страхом. – Если нечем будет заплатить, ничего не выйдет».
Или она зря тревожится? Он, случалось, засовывал в тот карман и носовой платок. Какие теперь пошли новые банкноты?.. В пятьсот тысяч марок? В миллион марок? Откуда ей знать?.. Сколько стоит расписаться – миллион? Два миллиона? Пять миллионов – откуда ей знать?!. Даже если у нее достанет мужества залезть в карман, пересчитать, она все-таки ничего не узнает! Она никогда ничего не знает.
Карман совсем не толстый.
Медленно, чтоб не заскрипели