на место, задумчиво проводит пальцем по несомненно приделанной руке и говорит:
– Н-да, картины. У вас дома должны быть очень недурные вещи – полотна твоего отца.
«Ага! Вот чего тебе нужно!» – с глубоким удовлетворением думает Пагель. А вслух говорит:
– Да, правда, там кое-что еще осталось очень неплохое.
– Я знаю, – говорит Цекке, наливает еще по стакану, сперва Пагелю, потом себе. Он усаживается поудобней в кресле.
– Так что, если тебе когда-нибудь понадобятся деньги… ты видишь, я покупаю картины…
Это был удар, первый ответ на его дерзость, но Пагель и виду не подал.
– Я не думаю, чтоб мы сейчас продавали.
– В таком случае ты не совсем осведомлен, – улыбается ему любезно Цекке. – Еще в прошлом месяце твоя мать продала в Англию, в Глазговскую галерею, «Осенние деревья». Ну, за твое здоровье! – Он выпил, снова самодовольно откинулся в кресле и бросил безобидно: – Вполне естественно! В конце концов на какие же средства жить старой женщине? То, что у нее было в бумагах, превратилось сегодня в мусор.
Цекке, правда, не осклабился, но Пагель отчетливо чувствует, что обозначение «добрый друг», которое он еще сегодня утром применил к нему, сильно преувеличено. Два удара Пагелю уже нанесены, не заставит ждать себя и третий. Правильно, фон Цекке всегда был ядовитой жабой, злобным врагом. Лучше уж встретить его на полпути – так по крайней мере скорее будет покончено с делом.
Он говорит – и старается говорить как можно безобидней.
– Я сел на мель, Цекке. Нельзя ли перехватить у тебя немного денег?
– Что ты называешь «немного денег»? – спрашивает Цекке и прямо смотрит на Пагеля.
– Ну да в самом деле немного, мелочь для тебя, – говорит Пагель. – Что бы ты сказал о ста миллионах?
– Сто миллионов, – говорит мечтательно Цекке. – Так много я не заработал на всех красотках варьете…
Третий удар, – и кажется, чистый нокаут. Но так легко Вольфганг Пагель не даст себя сразить. Он рассмеялся, искренно и беззаботно рассмеялся. Потом сказал:
– Ты прав, Цекке! Великолепно! А я форменный болван. Мелю вздор и заношусь, а сам хочу у тебя призанять. Нагличаю. Но знаешь, когда я сюда вошел, меня вдруг взяла досада… Не знаю, поймешь ли ты… Я живу в поганой конуре близ Александерплац… (Цекке кивнул, точно знал это.) У меня ничего нет… и сразу сюда, в эту роскошь! Не такую, как у выскочек и нуворишей: здесь в самом деле превосходно… я даже не думаю, что рука у ангела приделана…
Он обрывает, не договорив, и пытливо смотрит на Цекке. Сделать больше он не может, на большее он просто не способен. Но, увидев, что Цекке и это не тронуло, добавляет:
– Ладно, не давай мне денег, Цекке. Такой, как я, дурак, лучшего и не заслуживает.
– Я не отказываю, нет, – заявляет Цекке. – Но надо еще поговорить. Деньги есть деньги, и ты ведь не ждешь, что тебе их подарят?..
– Нет, как только смогу, я верну.
– А когда ты сможешь?
– Смотря по обстоятельствам;