«Григорьич», зовите и вы, если уж вам угодно.
– А вы, Григорьич, кавказец?..
– Да, Тенгинского полка…
– Так и я Тенгинского, юнкером служил в нем.
– Эх, барин мой родной, где нам пришлось свидеться!..
Слезы градом полились у обоих горемык, родных по оружию. Крепко они обнялись и заплакали…
– Милый мой барин, где нам пришлось встретиться!.. – всхлипывая, говорил кавказец.
– Чего вы там, черти, дьяволы, спать не даете! – послышался чей-то глухой голос из угла…
Кавказский оправился, встал и пошел на свое место.
– До завтра, барин, спите спокойно! – на пути выговорил он.
– Прощай, Григорьич, спасибо, дядька! – отвечал Луговский и навзничь упал на грязный пол.
Измученный бессонными ночами, проведенными на улицах, скоро он заснул, вытянувшись во весь рост. Такой роскоши – вытянуться всем телом, в тепле – он давно не испытывал. Если он и спал раньше, то где-нибудь сидя в углу трактира или грязной харчевни, скорчившись в три погибели…
А уснуть, вытянувшись во весь рост, после долгой бессонницы – блаженство.
В соседней с заводом церкви ударили к заутрене. В казарму, где спали рабочие, вошел ночной сторож, ходивший в продолжение ночи по двору, и сильно застучал в деревянную колотушку.
– Подымайтесь на работу, ребятишки, подымайсь! – нараспев прикрикивал он.
– Эй, каторга – жисть. Господи, а-а-а!.. – раздался в ответ в углу чей-то сонный голос.
– Во имя отца и сына и святого духа, – забормотали в другом.
– На работу, ребятишки, на работу! – еще усилил голос сторож.
– Чего ты, осовелый черт, дармоед копейкинский, орешь тут, словно на панифиде? – вскочив с полу, зыкнул на него Пашка, прозванный за рост и силу атаманом.
– Встал, так и не буду, и уйду, чего ругаешься, – испуганно проворчал сторож и начал спускаться вниз.
– Паша, а фискал-то тебя боится, науку, значит, еще не забыл, – сказал Пашке один из рабочих подобострастно-заискивающим голосом.
– Вставать в кубочную, живо! – скомандовал Пашка, и вся эта разношерстная ватага, зевая, потягиваясь, крестясь и ругаясь, начала подниматься. В углу средних нар заколыхалась какая-то груда разноцветных лохмотьев, и из-под нее показалась совершенно лысая голова и заспанное, опухшее, желтое, как шафран, лицо с клочком седых волос вместо бороды.
– Вставайте, братцы, пора, сам плешивый козел из помойной ямы вылезает, – указывая на лысого, продолжал Пашка. Многие захохотали; «козел» отвернулся в угол, промычал какое-то ругательство и начал бормотать молитву.
Понемногу все поднялись поодиночке один за другим, спустились вниз, умывались из ведра, набирая в рот воды и разливая по полу, «чтобы в одном месте не мочить», и, подымаясь наверх, утирали лица кто грязной рубашкой, кто полой кафтана…
Некоторые пошли прямо из кухни в кубочную, отстоявшую довольно далеко на дворе.
Разбуженный Кавказским, Луговский тоже умылся и вместе с ним отправился на работу.
На дворе была темь, метель