звание да чем ты промышляешь? И сколько вас в доме? – сказал Девильнев.
– В доме нас трое, все мы Иваны, родства не помнящие. Горелые дома разбираем на дрова, тем и живем.
Обитателям дома скрутили руки. Старший из обитателей этого дома, угрюмый бородач, говорил:
– Ни за что берете! Это Бир приказывал людей на дороге давить. Мы только приказ выполняли. Да попробовали бы не выполнить, он бы нас зарезал. А так, мы дровами торгуем! Мы смирные! Вы Бира покрепче держите, страшный человек!
– Хватит и вам, и Биру! – пообещал Девильнев.
А в приказе Томаса ждал сюрприз. Бир сбежал из камеры. Там остались распиленные ручные и ножные кандалы, обломок пилки, которую, видимо, передали в калаче. По каменному полу были рассыпаны хлебные крошки, и еще лежала на полу смятая записка: «Мантелка зарела, лапуть дюр-дюр, тытырка мара клап-чибирик».
Накануне какая-то старушка передала для Бира два калача. Добрый Калистратович не разломал калачи, как следовало бы, на мелкие кусочки.
После этого Левшин приказал выпороть Калистратовича и уволить из службы, сказав:
– Вот тебе и мантелка зарела!
8. Я САМ – ЕВАНГЕЛЬ!
Евфимия молилась истово, исполняла все монастырские уроки, отгоняла от себя мирские мысли. Но утром из туманов выплывала улыбка Леши Мухина, первые встречи у пруда, первые этюды в мастерской, когда она увидела себя отраженной глазами художника, еще в одежде. А потом был тот бесстыдный портрет, созданный по приказу молодого князя. По приказу её Петички. Жестокий. Он уж и забыл её давно, наверно! Забыл, забыл! Кто она такая, чтобы помнил её князь?
Да ведь он где-то в заточении. Оказывается, и князей мучают. И Алексей где-то в каторге, и его ей не увидеть никогда. Вот горькая судьба! А она как вспомнит свой голый портрет, так и захолонет вся! Там в поместье, может, сейчас проклятый Еремей перед её голым портретом стоит, каждую родинку, каждую ямочку рассматривает! Она словно на себе чувствовала этот взгляд, и по телу шли пятна, как от ожогов крапивы.
Тихо шла монастырская жизнь Евфимии, но молодость давала о себе знать. Что-то у левого соска тянуло, ныло по утрам, когда соловьи бесстыдно засвистывали в монастырском саду. И яркие цветы на поляне манили сплести венок, да прилично ли то монахине-отшельнице? И звуки города за стеной тоже будили воспоминания. То колеса кареты простучат по мостовой, то пропоет немецкая труба. Завелись уж и подружки в монастыре. Акилина-белокурая, с ямочками на щеках, не по-монашески сдобная, иногда и шепнет на ушко, что, мол, без толку молиться, только зря лоб разбивать.
– А как с толком молиться? Научи!
– Есть правильная вера, есть и наука, если хочешь, свожу тебя к этой правильной молитве. Только Богом клянись, что никому не скажешь.
– Если запретно, зачем идти? От Бога ли это?
– От бога, от бога, от самого правильного бога! Да ведь и Христос тайны имел, и ученики его!
И вот уж Евфимии любопытно. Что-то есть. И эта белокурая, улыбчивая не по-монашески Акилина это знает. А почему ей, Евфимии, этого не знать? Акилина говорит, что это хорошо. Может, не так скучно жить в монастыре станет.
Иван Купала,