этого не осознает. Он не подозревает, что чешские эмигранты, каких бы политических оттенков и мастей они ни были, – прежде всего чешские националисты. Их национализм не только антисоветский, но и вообще антирусский. Знай он это, он приспособил бы свою политологию к данной конкретной ситуации, как он это делал уже не раз. Так, в недалеком будущем, обращаясь к западногерманским капиталистам, он будет клеймить злые козни профсоюзов, что, однако, не помешает ему годом позже приветствовать американских профсоюзных лидеров патетическим выкриком: «Мои братья, братья по труду!» И как, будучи самим собой – яростным врагом демократии, он в своем выступлении по швейцарскому телевидению солидаризируется с политическими и философскими взглядами Герцена.
Однако в этот момент Александр Исаевич либо не понимает, что он не в те сани сел, либо надеется на свой престиж, на свое громкое имя и продолжает…
– Не только Россия, – твердит он, – но и все народы должны пройти через покаяние. Пусть покаются французы за великую революцию. Пусть Америка осознает все преступления Джорджа Вашингтона. А Германия извинится перед миром за крестьянские бунты и Либкнехта… (Заметьте: не за Гитлера и Освенцим! Не за выжженную Белоруссию и Украину!)
Выражение серьезной сосредоточенности на лицах слушателей сменяется иронической усмешкой или неприкрытой брезгливостью. Но Александр Исаевич этого не замечает. Он улыбается.
За покаянием должно последовать искупление. И Солженицын говорит:
– Вы, чехи, – добрый, очень близкий нам народ. И Россия, которая однажды поднимется, которая возродится через свое покаяние, никогда не забудет, как бескорыстно помогали в годы гражданской войны той истинной, великой и свободной России – России Романовых – ваши легионы, действовавшие против большевиков…
Контакт вновь установлен. Особенно оживились лица представителей старшего поколения чешских эмигрантов, любящих слушать о чешских легионерах, которые в гражданскую войну выжигали сибирские деревни и на счету которых в одном лишь Саратове две тысячи пленных красноармейцев, утопленных в Волге с камнем на шее.
Быть может, как бы намекают взгляды, мы как-нибудь договоримся. Быть может, этот Солженицын все-таки относится к разумным русским. Никто не догадывается в этот миг, что Александр Исаевич сходится во взглядах только с самим собой.
Солженицын знает еще из школьных учебников литературы, что от великого писателя ждут великих, необычайных и мятежных мыслей. Но коль скоро под рукой их нет, остаются лишь великие жесты. Посему Александр Исаевич сурово указывает перстом на своих слушателей и вновь восклицает:
– Но и вы должны покаяться! Кайтесь, братья мои, братья-чехи, за грехи свои, кои совершили в гуситских войнах! Кайтесь за таборитов!
Тишина. Слышно лишь хриплое дыхание Александра Исаевича Солженицына. Треугольное лицо, минуту назад еще покрытое румянцем, неожиданно бледнеет.
– Друзья мои! Мне плохо, невероятно плохо, – дрожащим голосом