на пики головы холуев и, войдя во дворец по шеям предателей, взять то, что принадлежит мне.
Даниэль Орлов
Колокол на берегу
С прошлого полевого сезона Генка знал, что в середине апреля снова отправится на Гряду с прибором за спиной захаживать по снегу долгие крайние профили, те, которые только и успели, что проложить в минувшем октябре, пока погода и магнитные бури окончательно не остановили работу. Он уже отчитал положенные по программе часы для второго курса, принял зачеты по лабораторным и воспользовался родственными связями, чтобы выпросить у отца, которого за два года до того назначили завкафедрой, отпуск за свой счет. Генке Урал был нужен до зарезу, там он отрабатывал методику, по которой писал диссертацию. Теперь оставалось только оформиться в экспедиции.
В партию его брали на привычную своей скромностью ставку техника, которой многие брезговали. Но в тот счастливый период Генкиной жизни, оказавшейся потом вдруг такой неровной и безалаберной, деньги не виделись ему чем-то важным. Он еще не был женат, жил вместе с родителями в трехкомнатной квартире на проспекте Ветеранов, аспирантскую стипендию привычно отдавал матери, как он сам называл, «на прокорм», а все заработанное халтурами и подработкой с удовольствием тратил на пластинки да «примочки» для гитары. О деньгах всерьез не помышлялось. Камни еще не падали из рук, а блинчиками отпускались по воде за горизонт, круги расходились во все стороны, в листве чирикало множество неведомых птиц и каждая на свой лад. Среди прочего, дела выбирались по душе, женщины – по внешности, а вино – по цене: чем дешевле, тем и лучше. А после, когда кислое полусухое переставало терзать кадык, мечтал Генка о ломкой кальке утреннего леса, рассветном крике совы, охотящейся вдоль опитого ветрами русла, о всполошенной стуком топора жирной копылухе, ломающей сильным крылом еловые ветки и уходящей поверх макушек куда-то за петлявую пойму Большой Сарьюги. Виделась в фантазиях натопленная до красноты чугунная печка в балке, чайник синей со сколами эмали, томящий в своем нутре чернозем грузинского чая. И в сладковатом мороке мастики, которой полотеры густым слоем намазывали паркет университетского коридора, насквозь пропитавшего здание Двенадцати коллегий[2], чудился Генке запах дегтя воткнутых в сугроб широких лесных лыж. И не ему одному. Казалось, что все так и жили: от поля и до поля, от сезона до сезона.
Это все Борода. Он сбил Генку с панталыку. Почти насильно вытащил приятеля из лаборантской, где тот уныло ковырял паяльником нутро генератора постоянного тока, и за локоток отвел в крохотную геофизическую контору на Седьмой линии, где заставил подписать трудовой договор.
Борода той зимой ушел из аспирантуры. На стихийной пьянке в деканате рассказывал, как ему все надоело: и профессия, и студенты с их вечными причинами ничего не знать.
– Но пуще, –