пошёл воды попить, или играть, или чего-то. А Бурачиха не так поняла. Захватила его. Она, эта Бурачиха, давно уже хотела забеременеть, мужиков много перепробовала, лечилась, но ничего не помогало. А этот путешественник всегда спит голый. Не может в одежде, снимает. Среди ночи чего-то он пошёл куда-то. Может, воды попить, а может, дудеть. Бурачиха его не так поняла, сцапала. Короче, не знай, чего там было, но она опузатилась, кажись. Её теперь зовут вдовой путешественника. Ночи у нас светлые: пока у этих любовь, пацаны машину завели и всю ночь на ней по Степанову. Гудят, кричат. Я думаю, скоро ли двигатель заклинит. Остановил их: смотрю, масло есть. Одному отдал дудку, правда, без чехла. Велел, чтоб утром машина была у Сивого. Доставили, весь бензин сожгли, как и доехали.
Утром я путешественника от Бурачихи забрал. На улице туман такой, дрожь берёт. Трактор весь такой влажный от росы. А он выпрыгнул в окно, и опять голый. С ним только дудка да рюкзачок. Одевается, дрожит. Тощий как глиста. Я у него тогда и спросил, чего он голый всегда. Приехали к Сивому. А он уже вокруг «четвёрки» ходит, в жилетке, плешь свою гладит. У него волосы только по бокам, длинные. Если кепку наденет, так и не узнаешь, что лысый.
– Не-е-е знай, не-е-е знай, ва-азьмусь или нет, – он заикается слегка.
Я тут вспомнил, что у этого ни копья нет, всё пропили. Подошёл к Сивому – и на ухо: «Геннадий Семёнович, это сам, это тот самый, это сын того-то и того-то». А я люблю другой раз немного подбрехнуть. Тот поглядел на меня. Вижу, не верит, всё лысину рукой гладит и шепчет. А путешественник уже утопал куда-то, ему и дела нет. Ну, думаю, он и есть тот самый.
Сивый долго брелок рассматривал, потом в салоне посидел. На деревне коровы замычали, на пастьбу пошли, их осталось где-то штук десять. Сквозь туман не видать. Только матюги пастуха сыплются. Сивый из машины вылез и крестится на каждый матюг. Набожный очень. Только почему на матюги-то креститься? Долго всё не мог остановиться. Пока коровы в клетки не ушли. Коров-то осталось штук десять, не больше, их уже в клетках пасут. А я люблю, когда утром коровы и свежо. Обязательно закурить. Сейчас собак больше, чем коров. На траву сядешь куда посидеть и обязательно в дерьмо собачье заедешь. Неприятно. Раньше хоть в коровье попадал, это как-то ничего.
Матюги кончились. Сивый глянул под капот и говорит: «Всё сделаю».
Ну, я побежал искать того самого. А он уж на крышу верандочки залез. И опять дуть. Ну, думаю, сейчас коровы клетки сломают – и к нему. Быка-то нету. Лоси из леса повалят, волки завоют. Этакая срамина.
Смотрю, на крыльцо дочка Сивого вышла и так кверху голову подняла и глядит на этого. А дочке уже лет тридцать. Одевается всегда, знаешь, так жарко: в толстые кофты, в толстые юбки. Этакое мешковатое, летом даже. Шуганная такая. Ещё заикается, как отец. Они не местные, лет уж десять, как приехали. Говорят, оттого заикается, что отец маленькой никуда не отдавал, а она от него переняла. А тут стоит, глядит, словно светится, и волосы у неё распущены, такие длинные, красивые, в руках расчёска такая здоровая, деревянная.
Сивый