ей десять крон, и она сразу же побежала в церковь молиться за меня… Весь день я радовалась… да, да, в самом деле радовалась: наконец-то я узнала, что действительно испытывает посторонний человек, когда видит меня впервые… А вы, вы убеждены, что вашей ложной чуткостью «оберегаете» меня, вы воображаете, будто мне легче от вашей проклятой деликатности. Неужели вы думаете, что у меня нет глаз?! Или вам кажется, что я не угадываю за вашим лепетом и болтовней такого же точно ужаса и замешательства, как у той воистину честной женщины? Разве я не вижу, как у вас перехватывает дыхание, стоит мне только взяться за костыли, и как вы спешите оживить беседу, лишь бы только я ничего не заметила, – будто я вообще не вижу всех вас насквозь с вашей валерьянкой и сладеньким сиропом, сиропом и валерьянкой – всей этой мерзкой дрянью! О, я знаю наверняка, вы вздыхаете с облегчением каждый раз, когда закрываете за собой дверь, бросив меня здесь, словно падаль… я отчетливо представляю себе, как вы, закатив глаза, вздыхаете: «Несчастное дитя!» – и в то же время вы необычайно довольны собой: ведь вы так самоотверженно пожертвовали час-другой «бедной больной девочке». Но я не хочу никаких жертв! Не хочу, чтобы вы считали своим долгом выдавать ежедневную порцию сострадания! Я плюю на ваше всемилостивейшее сочувствие! Раз и навсегда, мне не нужно жалости! Хочется вам прийти – приходите, не хочется – не надо! Но только честно, без всяких басен о смотрах и новых лошадях! Я не могу… не могу больше терпеть ложь и вашу мерзкую снисходительность.
Последние слова она выкрикнула, уже не владея собой, лицо ее побелело, глаза горели. Потом напряжение вдруг иссякло, голова бессильно откинулась на спинку кресла, и кровь стала понемногу приливать к губам, еще дрожавшим от возбуждения.
– Ну вот, – выдохнула она едва слышно и словно застыдившись. – Я должна была сказать вам это! А теперь хватит. И не будем больше об этом говорить. Дайте… дайте мне сигарету.
И вдруг со мной случилось что-то небывалое. Обычно я недурно владею собой, рука у меня твердая и уверенная. Но тут эта неожиданная вспышка до того ошеломила меня, что мои руки будто онемели; я был потрясен, как никогда в жизни. С трудом достаю сигарету из портсигара, протягиваю Эдит и зажигаю спичку. При этом пальцы мои дрожат так сильно, что едва удерживают горящую спичку, огонек колеблется и гаснет. Приходится зажигать вторую, но и она мерцает, затухая в моей дрожащей руке, пока Эдит прикуривает. Моя неловкость бросается в глаза, и Эдит, очевидно, угадывает охватившее меня смятение, ибо голос ее звучит уже совсем по-иному, изумленно и взволнованно, когда она тихо спрашивает меня:
– Что с вами? Вы дрожите… Что… что вас так встревожило? Какое вам, в конце концов, дело до всего этого?
Огонек спички погас. Я молча сел, а Эдит в глубоком смущении пробормотала:
– Как вы можете так огорчаться из-за моей глупой болтовни? Папа прав: вы действительно… действительно необыкновенный человек.
В этот миг за нашей