не заглянуть. Вот и он, офицер, подпоручик, обладатель гарнесенького мундирчика, молодой, белокурый, с пушком над серой как пепел губой. В больших зеленоватых глазах застыло… черт его знает, что там у него застыло. Не надо быть уполномоченным ЧК, не надо быть следователем, сотрудником особого отдела, чтобы вычислить тебя, хлопчиско, тебя бы раскусил любой казак из армии Буденного. Раскусил бы и в ярости снес шашкой бесстыжую башку. Потому что теперь ты никто – не рядовой, не сержант, не офицер, не штатский. Тля. Посмешище. Позор Войска Польского. Bohater.
Постояв подольше возле офицера, насладившись собственным садизмом, припомнив т. Евгения («Как будет правильно, товарищ Ерошенко, садистические или садические?»), начдес штурмбепо «Гарибальди» неторопливо отошел к своим бойцам. Медленно развернулся, увидел семь пар настороженных, полумертвых глаз, следящих за каждым его большевистским движением. Бедные, что они думают, чего они от него дожидаются? Плевать. Это месть, и он будет мстить до конца. Такой страшной местью, что Польша, Республика Польская, Речь Посполитая двух, пяти, двадцати пяти народов – содрогнется! Матки-польки будут пугать непослушных детей страшным именем свирепого начдеса Ерошенко.
И неподвижно постояв на месте, выдохнув, вдохнув, набравши полные легкие воздуха, Константин Ерошенко крикнул. Крикнул Круминю. Будто бы Круминю – на деле же этим, стоявшим в кальсонах. В первую голову ему – юноше с серыми губами, с зелеными глазами, опозорившему перед Россией, перед целой Европой себя и собственных несчастных солдат.
– Zapamiętaj sobie, Jerzy, – крикнул Ерошенко Круминю, – właśnie tak wygląda ich osławiony rycerski honor. Bezmierna pogarda dla ciebie i bezmierna troska o siebie13.
Круминь, не знавший польского, но понимавший, о чем говорит Константин и кому предназначаются его слова, кивнул. Оська, понимавший много больше, свирепо оскалился. Сын сапожника, он тоже жаждал мести.
Костя, позабыв себя от бешенства, продолжил:
– Ja w czternastym, piętnastym broniłem Warszawy, a wy…14
На красивом, правильном, нордическом лице подпоручика бледность сменилась румянцем. Дрогнули губы, в глазах пробежали искорки. Казалось, вот чуть-чуть, и подпоручик выступит вперед. И крикнет. Возразит. Докажет, делом, словом, что этот красный, русский, большевицкий жидо-коммунист неправ, что польская честь это иное, что он, подпоручик Герберт, ничем не хуже тех, что девяносто лет назад, в ноябрьскую ночь отважно шли на Бельведер, чтобы убить царева брата Константина. (Тем более что ему, подпоручику Герберту, стало ясно: Ерошенко и Круминя бояться не следует, не такие то люди, что нападают на спящих, бьют кинжалом в спину, не моргнувши глазом предают друзей и убивают безоружных – не килинские, не домбровские, не калиновские.)
Так казалось. Юноша не вышел. Возмездие осуществилось.
Ерошенко старательно сплюнул.
– Wziąć mundury! Szybko!
Никто не пошевелился. Отделенный Трофимов сделал два шага вперед, поднял с земли офицерский нарядный китель и, встряхнув, сунул его в руки самому малорослому, менее всего