лиру вытащил колдун
новейшую: большой позолоченный
хомут и проволоки вместо струн.
Я отстранил ее… Тогда другую
он выложил: старинную, в сухих
и мелких розах – лиру дорогую,
но слишком нежную для рук моих.
Затем мы с ним смотрели самоцветы,
янтарные, сапфирные слова,
слова-туманы и слова-рассветы,
слова бессилия и торжества.
И куклою, и завитками урны
колдун учтиво соблазнял меня;
с любовью гладил волосок лазурный
из гривы баснословного коня.
Быть может, впрямь он был необычаен,
но я вздохнул, откинул огоньки
камней, клинков – и вышел; а хозяин
глядел мне вслед, подняв на лоб очки.
Я не нашел. С усмешкою суровой
сложи, колдун, сокровища свои.
Что нужно мне? Одно простое слово
для горя человеческой любви.
…И все, что было, все, что будет…
…И все, что было, все, что будет,
и золотую жажду жить,
и то бессонное, что нудит
на звуки душу разложить, —
все объясняли, вызывали
глаза возлюбленной земной,
когда из сумрака всплывали
они, как царство, предо мной.
Я где-то за городом, в поле…
Я где-то за городом, в поле,
и звезды гулом неземным
плывут, и сердце вздулось к ним,
как темный купол гулкой боли.
И в некий напряженный свод —
и все труднее, все суровей —
в моих бессонных жилах бьет
глухое всхлипыванье крови.
Но в этой пустоте ночной,
при этом голом звездном гуле,
вложу ли в барабан резной
тугой и тусклый жемчуг пули?
И, дула кисловатый лед
прижав о высохшее нёбо,
в бесплотный ринусь ли полет
из разорвавшегося гроба?
Или достойно дар приму,
великолепный и тяжелый, —
всю полнозвучность ночи голой
и горя творческую тьму?
Трамвай
Вот он летит, огнями ночь пробив,
крылатые рассыпав перезвоны,
и гром колес, как песнопений взрыв,
а стекла – озаренные иконы.
И спереди – горящее число
и рая обычайное названье.
Мгновенное томит очарованье —
и нет его, погасло, пронесло.
И в пенье ускользающего гула,
и в углубленье ночи неживой —
как бы зарница зыбкой синевой
за ним на повороте полыхнула.
Он пролетел, и не осмыслить мне,
что через час мелькнет зарница эта
и стрекотом, и судорогой света
по занавеске… там… в твоем окне.
Письма
Вот письма, все – твои (уже на сгибах тают
следы карандаша порывистого). Днем,
сложившись, спят они, в сухих цветах, в моем
душистом