пальцев набухли, сморщились. И как потом, когда ребенок уже посапывает, я перекладываю его в кроватку, и в постели меня ждет она, моя любимая, единственная, горячая, шепчет мне: «Иди скорей!»
Вопрос: Подождите, но их же у вас еще не было – ни этой женщины, ни сына?
Ответ: В том-то и дело, что их не было. Даже не знаю, как вам объяснить. Этих дорогих мне людей у меня еще вовсе не было, а я уже готов был пойти ради них на все. Чтобы жить с ней просто, изо дня в день, врастая друг в друга. Чтобы сын мне на день рождения нарисовал каракули и приписал нетвердым почерком огромными буквами: «ПАПЕ», потому что эта каля-маля, может, и есть в жизни самое важное.
Вопрос: Значит, вас за это и подцепили – за каля-маля?
Ответ: Да.
Вопрос: Вам не нужна была свобода?
Ответ: Нет.
Вопрос: Поэтому вас освободили?
Ответ: Да. Я написал помиловку: «Шерстинка. Признаю считалочку. Вылетаю к морю. Целую». И все.
Вопрос: И что было потом?
Ответ: Все по считалке. Негритенок устроился шерстинкой в шкуре. Стал прилично зарабатывать, женился.
Вопрос: И в чем заключалась ваша работа?
Ответ: Знаете, раньше был обычай: при похоронах царя у его гроба душили любимую наложницу, виночерпия, конюшего, сокольничего, ключника, повара. Короче, всех, кто отвечал за его жизнь. Детям в школе это объясняют стремлением обеспечить царя на том свете всем необходимым. А на самом деле никакого того света нет. И это все школьники знают. Живой царь убивал у гроба умершего близких тому людей не для него, а для себя. Чтобы обслуживающий персонал понял, что к чему. Так сказать, гарантия безопасности и заботы.
Вопрос: Ваши близкие знали о вашей работе?
Ответ: Только я стал зарабатывать, захотелось сделать матери какой-нибудь подарок. Чего она хорошего в своей жизни видела? Она ведь у меня из детдомовских, проработала всю жизнь на резиновой фабрике. Я когда в детстве начинал канючить какую-нибудь игрушку, она всегда про детдом рассказывала. Тетрадей не было, так они каждый клочок бумаги использовали для письма – даже поля старых газет. Чернил тоже не было – разводили водой печную сажу. Да и последнее дети все друг у друга воровали: те, кто посильнее, просто отнимали у младших и перышки, и карандаши, и хлеб. Когда я не хотел есть суп, она вспоминала, как ее привели в детдом и в первый вечер поставили миску супа, в котором плавала дюжина мух, и она не стала есть. А потом все, что ни давали, ела и вылизывала, даже если сосед в тарелку плюнул. А во время войны детдом не эвакуировали, все начальство сбежало, остались только няньки и дети. Немцы затребовали списки детей, няньки отдали, а потом спохватились – там ведь проставлена национальность. Немцы пришли и по спискам забрали еврейских детей. Сначала все думали, что в гетто, а потом узнали, что всех расстреляли. Для меня все это было как при царе Горохе. А для нее как сейчас. А еще рассказывала, как работала на резиновой фабрике – окунала колодки в резину, чтобы получались галоши. Когда умер мой отец, она на работе не могла сдержаться, начинала плакать,