открывать одну за другой записные книжки в поисках следов себя, имени, упоминания, комментария. Дрожащей рукой, с полным сознанием своей преступности, с останавливающимся сердцем.
Тщетно.
Тогда в утешение можно было потрогать и порассматривать сокровища. Их важно было поставить обратно в след среди слоя пыли.
В драмах-криках было всегда что-то про деньги, про траты, про иждивенцев и бездарей. От этих двух словечек я еще долго цепенела – вот то состояние, когда тебе то ли хочется исчезнуть с лица земли, то ли ты уже исчез и не существуешь.
Сцены эти привычны, неинтересны – навевают усталость, слушать не хочется. Хочется оказаться самой по себе, в другом месте, с другими людьми и вообще стать другим человеком. Я была мальчиком по имени Алёша (нравилась очень мне песня «…стоит над горою Алёша, Алёша, Алёша…»), лет мне эдак… шестнадцать. Я что-то вроде веселого доброго короля небольшого народца девочек и мальчиков, все мы вместе живем в огромном хрустальном дворце (видимо, гибрид из сказочных чертогов Снежной королевы, главного здания МГУ, куда меня водили на английский и хореографию, и мифического для меня Дворца пионеров, куда меня почему-то не водили). Самые маленькие прозываются «котятами» (скорее всего, производное от непонятного, но почетного «октябрята» и любви к кошкам). У меня в друзьях – леопарды и олени, кто-то из них всегда со мной: «Анечка, давай ручку…» – «Ты что, не видишь?! Здесь идут мои олени». Алёша у меня был синеглазый, с розовыми щеками и улыбкой на румяных губах. Постепенно он исчез из моей жизни. Осталась только девочка. Муриков нет, остались только дурики. У девочки была волшебная способность менять цвет глаз и волос – никак невозможно было остановиться на одном каком-то варианте: мне нравилось представлять себя то блондинкой с косой до пола, то брюнеткой с ярко-синими глазами, то, наконец, кем-то цыганистым, огненным.
А драмы меж тем продолжались, повторялись, возвращались. Случались между ними чтения Пушкина, Тютчева, или Бунина, или собственной отцовской рукописи в тишине, благости торшеров. Как-то летом отец поднялся против обыкновения рано, куда-то ушел и вернулся с огромным букетом – розовые гвоздики, теперь это выглядело бы странно, тогда было роскошно. Я все пытала: что такое вдруг, какие волки в каком лесу сдохли? Ответа мне не было. Позже только догадалась – годовщина свадьбы это была. Смешно. Тогда, если бы мне сказать, я бы растрогалась детским невинным сердцем. Сейчас пожимаю плечами. Розовые гвоздики и Пушкин – в обрамлении драм.
Что бы ни происходило, драмы или Пушкин, как бы там ни было, ближе к ночи мать садилась в свое кресло у маленького столика, доставала из-под него корзинку с нитками и продолжала. Те две парные подушки с колокольчиками она вышивала без малого лет десять, выпарывая и снова набирая тонкими, эфемерными стежками миллиметр за миллиметром, выкладывая блики и тени стеблей, листьев, оттенки лепестков, точки тычинок и полет розовых лент.
На какой из двух вопросов