все это духу нашего народа, истого земледельца… А учить его, например, делать плетушки…
– Ну да, ученого учить – только портить, – насмешливо сказал Беклемишев.
Турбин хотел продолжать, сказать, что́ он думает, более ясно и связно. Но Беклемишев, как бы забыв о его присутствии, тихо и спокойно промолвил Линтвареву:
– Да, так я думаю, что это еще гадательно: князь слишком глуп для этого, а Гарницкий – юн.
Линтварев виновато посмотрел на Турбина. Турбин смолк. Теперь ему хотелось одного – поскорее уйти из столовой. Но встать сразу было неловко.
– А я все хотел попросить у вас какой-либо книжицы из вашей библиотеки, – сказал он наконец, подымаясь.
– С величайшим удовольствием, – поспешил ответить Линтварев.
Турбин встал и медленно прошелся по столовой. Он долго стоял перед камином, рассматривал большой портрет Толстого, писанный масляными красками. Но ему уже было не по себе. Музыка в зале ударила ему по сердцу как-то болезненно. И под предлогом, что он идет слушать, он вышел в залу.
Играл член суда.
– Что это? – спросил сидевший около него старик-помещик, обращаясь к хозяйке.
– Соната Грига. Вы не знаете?
– Десять лет не играл, – сказал помещик со вздохом, – а хорошо!
– Чудо! – подтвердила хозяйка.
Музыка Грига решительно не нравилась Турбину. Звуки лились вычурно, быстро и не трогали его сердце. Он чувствовал, что она так же чужда ему, как все общество, окружавшее его. В начале вечера он все ждал, что будет что-то хорошее. Теперь это чувство ослабело. Он думал, что надо идти домой, что никому он не нужен. Никто даже не поинтересовался им, не поговорил, чтобы узнать, что он за человек. Даже хозяин только предупредительно, беспокойно вежлив с ним…
Музыка смолкла. «Посижу еще, послушаю немного и уйду», – решил Турбин. Но поднялся разговор о Григе. Старик-помещик добродушно-насмешливо покачивал головой. «Хорошо, а не забирючивает», – говорил он. Член суда горячился, доказывал, что «Григ великолепен».
И, покачивая головою, тихо начал «Белые ночи» Чайковского:
Какая ночь! На всем какая нега!
Турбин не знал ни этих слов, ни Чайковского; но при первых же чистых звуках мелодии у него дрогнуло сердце: что-то нежно-призывающее было в них; а когда эти зовущие звуки определились в томительно-грустные, Турбину захотелось плакать.
Но рояль стих. Турбин встал: ему хотелось еще музыки, но он не знал, что назвать. Он подумал о «Молитве девы»… но это было как-то неловко сказать.
– Будьте добры, сыграйте еще что-нибудь, – обратился он к члену суда.
– Что же? – спросил тот, перебирая ноты.
– Что-нибудь Бетховена.
Член суда посмотрел на него внимательно.
– Сонату? – спросил он.
Турбин в смущении качнул станом.
– Да, сонату…
– Какую же?
– Все равно… – пробормотал Турбин, чувствуя, что над ним смеются.
Но тут позвали