смуглое припухшее лицо было весело. И, как всегда, он был очень представителен; небольшое брюшко, туго обтянутое жилетом, не портило его высокой, плотной фигуры; ноги сравнительно с ней были тонки, но стройны.
Зато маленький, тщедушный человек, который шел за ним в длинном черном сюртуке, производил странное впечатление: старческое лицо его, лицо скопца и алкоголика, было желто и испито; длинные, монашеские волосы жидкими темными космами падали на плечи; маленькие агатовые глаза неестественно блестели.
– Отставной профессор консерватории, потом монах, пьяница и мой друг, Илья Подгаевский, – отрекомендовал его Петр Алексеевич, здороваясь с гостями и усаживаясь к столу.
– Полно, Петр! – с пафосом воскликнул Подгаевский, кивнул всем головой и задумчиво зашагал из угла в угол, бросая себе в рот мятные лепешечки.
Наступило минутное молчание. Каменский пристально, без стеснения рассматривал то Подгаевского, то хозяина. Последний, очевидно, заметил это, потому что отчетливо повторил, обращаясь уже к одному Каменскому:
– Так ка́к вы нас находите? Пьяны мы или уже можем вести душеспасительные беседы?
– Мы этого еще не знаем, – ответил Каменский серьезно.
Петр Алексеевич сделал вид, что уже не слушает, и обратился к Наталье Борисовне.
– Мамаша, – сказал он, – налейте и мне стаканчик чаю, только, пожалуйста, без коньяку!
– Вот как! – засмеялась Наталья Борисовна.
– Я слышу разговор о Толстом, – продолжал Петр Алексеевич, оглядывая всех и подчеркивая слова, – и вот мне перестало хотеться того, чего прежде хотелось, и стало хотеться того, чего прежде не хотелось. И когда я понял то, что́ понял, я перестал делать то, чего не надо делать, и стал делать то, чего не делал и что́ нужно делать.
Все засмеялись.
– Очень, очень удачно скопирован Толстой! – подхватил Бобрицкий.
– Какой догадливый! – пробормотал Петр Алексеевич, раздувая ноздри.
– Нет, почему вы так против велосипедистов? – улыбаясь, но уже нервно прикрывая глаза и волнуясь, заговорил Игнатий.
– Разве я это сказал? – спросил Каменский и поднял брови.
– То есть не сказали, но, в сущности, это понятно… И это странно… Я думаю, что всякий труд, исполняемый с наименьшим напряжением мускулов…
Все прислушивались. Каменский же немного наклонил голову, и по лицу его было видно, что он хочет вникнуть в каждое слово. Но Игнатий запнулся, щелкнул пальцами и прибавил торопливо:
– Я хочу сказать, что такой труд, во всяком случае, более нужен, чем какой-либо другой…
– Я вас не понимаю, – спокойно возразил Каменский.
– Не понимаете? – переспросил Игнатий.
– Извините, не понимаю.
Игнатий вздернул плечами.
– Что же тут непонятного? Разве я темно выражаюсь?
– Нет, но вы, очевидно, не подумали, что сказали.
Игнатий прикрыл глаза, соображая, подумал он или нет, и наконец выговорил:
– Нет, знаете, я темно выразился, но вполне понятно, что́ я хотел сказать. Я хотел сказать, что всякий труд…
– Нужно