с товарищами: они так и наслаждаются третьими блюдами, только уж на свой счет. Вторая часть воззвания, таким образом, не понята. Я говорю не о том, что ничего уже не следует есть сладкого, но не следует возводить этого в необходимость и как бы бравировать им. Неприятно также поражают постоянные и ожесточенные нападки на несовершенство стола, словно люди съехались не на санитарном поезде, а на курорте.
21 июня
Мне так было жаль оттягивать с пересылкой воззвания хотя бы на один день, что вчера ночью я поднял на ноги добрую половину публики. Один писал адреса, другой вкладывал и запечатывал конверты, а мы с Наей спешно дописывали оставшиеся ненаписанными 6–8 экземпляров. Она уже спала, пришлось поднять. Горячка была большая.
Едва успел кончить. 41 письмо опустил в Баладжарах уже глубокой ночью, часу в третьем. Едем в Тифлис, и промедление грозило оттяжкой дня на 3–4.
8 августа
Я перевелся в 208-й поезд. В старом все распалось. Здесь Саша, Нико, скоро переберется Яша. Работы мало. Цель совсем затуманилась. Думаю только дотянуть еще сентябрь – и в Москву. Буду заниматься, могу одновременно работать где-нибудь в лазарете. В 209-м идея провалилась. Как только ушли мы с Яшей – ввели по-старому третье блюдо. Люди согласились только на бумаге, не прониклись духом воззвания. Черт с ними, противно думать! Занимаюсь всем в одиночку. Думаю писать статью «Война у Достоевского и Гаршина». Не знаю, что выйдет.
14 августа
В нашей жизни есть одна истина, одно непременное правило. Сколько бы ни скоплялось зла в душе во время безработицы, сколько бы ни было недоразумений и пререканий всякого рода, – они рассеиваются, как дым, лишь только настает работа. Приняли раненых. Поезд оживился. Сразу, конечно, еще сторонятся, дичатся. Но мало-помалу оставляется всякое упрямство и боязнь осуждения, и люди, самые замкнутые, раскрываются, словно цветки по весне. Хочется врагу протянуть руку, хочется сделать добро. А за собой я вот что заметил, пришел к такому выводу: так как работы мало количественно, то для меня она как бы и качественно понизилась. А может, и привычка. Все меньше и меньше уделяю внимания отдельному человеку, в данном случае отдельному солдату. Мутит какая-то общая забота, общая помощь без реальных форм. Кому, как – не знаю, но ясно, что узко здесь. Перевожусь на запад. Хотелось бы в отряд, поближе к страху; думаю, что Муромцев даст письмо. Жажда дела сильна, и, кажется, теперь переступлю все: материальную сторону, семейное соболезнование, университет… Университет… А про него-то я и забыл, про царя-то жизни.
Муганская степь. Как, должно быть, страшно очутиться здесь одному в такую вот ночь: холодная, дождливая, жуткая! Нет-нет да хватит по небу яркая полоска. Встанет, словно призрак, на миг освещенный хребет и опустится грузно и тяжко во мрак. Что-то хлопает по болоту, ухает и будит страшную тьму. Кто это, куда бредет?
Наши казаки отрезают носы, члены, уши, вывертывают и связывают руки, пускают изуродованного на волю. Солдатик путался, когда говорил мне это, хотел поправиться, хотел как-нибудь