согласился Фортунатов. – Так и есть, Моисей Наумыч, так и было, я тогда уже вовсю служил, самолично помню. А только где надо, у себя в подвалах лубянских, там они разгребли, а куда ветром ихним заодно надуло, про то не подумали. Оно и зависло. В смысле, конкретно у нас, в кадрах, в Первом отделе. И так повсеместно, не думайте, что вы один такой. У меня товарищ в Институте стали и сплавов, сосед наш, на такую же, что и я, должность поставленный, так он говорит, всё, мол, везде одинаково, что – у них, что – у нас с вами: никто пометок тогдашних ни про кого так и не отменил. И партия тут ни при чём.
– А что тогда при чём? Кто при чём? – Дворкин засверлился гневным взглядом в оба старшинских зрачка и держал его, не отпуская. – Что хотя бы инкриминируют?
– Никто не скажет, Моисей Наумыч, – выдохнул старшина. – Никто и никому. И мне не скажут. Могу только догадаться, из личного опыта, что антисоветчину не шьют ни по какому. Но имеют в виду, что, типа, по краю шагают, кого пометили. А по факту всё чётко – есть установка и есть отметка по ней, на вашем и на любом деле, чтоб не забылось, если там, – он тыкнул пальцем в небо, – позабудется вдруг. У них всю жизнь так – проверяй сам, а после дай товарищу перепроверить, какой на тебя же в периферии трудится. Вот и говорю, что, получается, меченый вы. А как, за что и почему, нам с вами того не знать. Потому что – идеология такая. – Он снова задрал палец в небо, уже готовое к праздничному салюту, и подвёл грустный итог: – Потому что мы такой народ. Такой, и больше никакой.
Про народ не сходилось. Про народ было нечестно и неясно.
– Да мы нормальный народ, слышишь? – внезапно вскричал, почти проорал профессор Дворкин. – Ты меня слышишь, старшина?! Мы народ, который зверя остановил, который корабль с человеком на борту только так на орбиту зашвырнул, а до этого – спутник! Мы мир от гадины спасли и, если надо, ещё раз избавим, и себя – и всех других!
Вокруг было празднично и шумно, впопеременку играли бодрые марши времён военных и не только, и звуки эти, облетая площадь, достигали каждого, всаживая высокие праздничные ноты в самую серёдку наотмашь веселящихся сердец. Ветеранский народ, а вместе с ним молодёжь, родня и детвора смеялись, обнимались и радовались тёплому майскому дню, такому же, какой случился двадцать три года назад. Случился, но не забылся, никем и никогда.
Внезапно на краю неба грохнуло, где-то сзади и сбоку от них. И тут же ещё. И снова. И полетели в небо многоцветные птички, одноразовые чижики, малиновки и колибри, искрясь сыпучей блёсткой, разливаясь весёлыми струями, рассыпаясь маленькими острыми звёздочками, измельчёнными в золотистую небесную крупу. Народ, тот самый и никакой ещё, кричал – всякий, как мог, тянул на глоточном верху своё неподдельное «ура», которое, как теперь казалось Моисею Наумовичу, перестало быть единственно общим для всех, ни по какому не заходя в зону разума, света и добра. Теперь оно принадлежало каждому по отдельности, и этот каждый