в сознании близких к нему людей возникала мысль, что это человек гениальный. Немногие, даже из самых близких, это понимали, кто-то даже, пожалуй, и запротестовал бы: «Помилуйте! Это уж слишком! Да, поэт, образованный, талантливый человек, но объявлять его во всеуслышание гением… нет, нет, увольте». Кто-то уклончиво промолчал бы, не желая оспаривать утверждение, столь лестное для Даниила Андреева, но и не соглашаясь с ним в душе. Кто-то с женской непосредственностью рассмеялся бы, фыркнул в кулачок, поднесенный ко рту, сочтя подобное откровение – Даниил-то, Данечка-то наш, оказывается… – забавным курьезом, смахивающим на анекдот. Слишком пестрым было окружение поэта, слишком разные люди в него входили, да и обстоятельства их жизни менее всего располагали к тому, чтобы распознавать гения в том, кто казался им другом, возлюбленным, обаятельным собеседником, милым чудаком, оригиналом и фантазером.
Но самое удивительное, что при этом все-таки распознавали. Да, да, распознавали, хотя это происходило как внезапное прозрение, как пронзительная догадка: «Свои вещи он читал неоднократно. И когда читал, скажем, из “Афродиты Пенородной” (на самом деле “Афродиты Всенародной”. – Л. Б.), таким бархатным голосом, очень красиво читал – это производило совершенно ошеломляющее впечатление. Я тогда даже не выдержал и сказал, когда он прочел: “Ну уж, знаете, вы ведь гений!” Но он запретил мне так говорить. Причем очень искренне, то не было кокетством. Он сказал: “Родион, ну перестань! Во-первых, до смерти такое вообще нельзя, это просто кощунство. Во-вторых, даже канонизируют через пятьдесят лет после смерти, не раньше. А вы… Что за чушь!”»[24]
И еще одна пронзительная догадка: «Возможно, в этом (в описанных выше чертах внешности. – Л. Б.) есть проявление очень важных душевных черт, но, чтобы говорить о них, надо произнести сначала слово, которое может вызвать бурю возмущения. Даниил был гений. Никакой в этом понятии нет гордыни, никакой похвальбы. Это очень тяжелый труд, тяжелейший крест, который Господь дает немногим – сильным». Автору этих воспоминаний, кого я по-прежнему не называю, приходится заранее защищаться от «бури возмущения», называя Даниила Андреева гением, и все-таки… все-таки… гений!
Теперь, после эпиграфов и размышления над ними – завязка моего сюжета, его узел. Этот сюжет связывает воедино меня, стоящего у дома 14 по Большому Власьевскому переулку, Николая Бердяева, жившего на первом этаже, за окнами, которые я сейчас вижу, Даниила Андреева, чье детство и юность прошли неподалеку, в Малом Левшинском переулке, и многих других персонажей. Я привожу страничку из книги «Смысл творчества» целиком, не сокращая, чтобы читатель ощутил биение, дыхание бердяевской мысли, ее особый импульс и, может быть, обрадовался ей как счастливой находке, как той жемчужине, ради которой творческий человек может все отдать, всего лишиться, лишь бы обладать ею:
«В Евангелии нет ни одного слова о творчестве, и никакими софизмами не могут быть выведены из Евангелия творческие призывы и императивы.