ом большом и достаточно развитом по нынешним меркам городке жил музыкант. И владел он далеко не единственным музыкальным инструментом, а сразу несколькими, то есть, он был самым настоящим мультиинструменталистом. Был он самоучкой, что, однако, никак не сказывалось ни на качестве его работ, ни на безмерном количестве его ярых почитателей. А еще он был художник. В моменты, когда его мозг организовывал бунт и выносил протест против однообразного времяпровождения, а именно, угрожал расплющить натиском депрессивной тоски, он брал подмышку холст, мольберт, а на плечо закидывал барсетку с масляными красками и шел в какое-нибудь местечко, непременно обязательной чертой которого, должна была быть его необитаемость. Или же он оставался дома, в своей съемной, скромной, захолустной, но все-таки привычной и уютной квартирке, где он усаживался в углу и намалевывал картину. Для, так называемого, вдохновения ему не нужно было ничего. В отличие от своих единомышленников, он не нуждался в море новых впечатлений, он не устраивал трудновыполнимых ритуалов эмоциональных действий для поощрения и подстегивания синтезатора своих идей. Был ему неважен фон, условия рабочего помещения его не волновали. Он мог впериться взглядом в голую, обшарпанную стену и, руководствуясь лишь одними впечатлениями от ее желтых водяных разводов, нарисовать воистину уникальный шедевр. Впрочем, обязан был он не особенностям разветвления разводов, а исключительно самому себе. Сам по себе взгляд, бегающий от одного настенного пятна к другому, был лишь чем-то побочным, а именно, следом его активной умственной деятельности, которая исправно разгоралась и не потухала до тех пор, пока на холсте не вырисовывался полноценный образ. Также как и с нелюдимыми местами, ему не нужно было ничего, кроме гарантированной недосягаемости и отдаленности от социальной суеты. Он не черпал вдохновение от созидания других. Он сам был кладезем неисчерпаемой творческой энергии.
Звали его Гаспар. И это имя, выведенное талантливым каллиграфистом на обложках его музыкального альбома, всякий раз обдавало покупателя терпким и бодрящим дуновением, заставляя предвкушать последнего сильнее, о чем Гаспар никогда не прекращал с удовольствием самому себе напоминать. Это имя также скромным образом ютилось в уголке его выставленных на аукцион картин. Оно размашисто простиралось на бережливо сложенных клочках бумаги, которые фанаты наспех вырывали из тетрадей, журналов и газет, что оказывались под рукой в момент столкновения с их кумиром. Этим именем завершались небольшие прозаические рассказы и эссе, которые мог прочесть любой желающий и те, кто был ранее знаком с творчеством Гаспара в его других проявлениях.
Гаспар не ограничивался лишь одним направлением искусства. Он был одним из немногих людей, кто видел общий принцип в любых, даже на первый взгляд, не похожих друг на друга деталях. В героической последовательности поступков персонажей его книг, он отслеживал ту же самую закономерность, которая ему нередко попадалась в мелодиях симфонического оркестра. Для зарисовки причудливых, но на редкость гармонично сложенных узоров из своих картин, он черпал вдохновение из неизменных математических законов. Соблюдение тех же самых законов математики, он наблюдал в строении людей, конструкции зданий, в последовательности нажатий клавиш инструмента, он отождествлял лихо закрученный сюжет из фильма со слаженностью строя величин, лежащих в основе уравнения Энштейна. Своим красивым архитектурам на холсте, он был обязан аксиоме параллельности Евклида, а мотив к одной из своих самых популярных песен, он нагло своровал из завихрений траектории полета мухи, залетевшей к нему в один из поздних вечеров.
Все подчинялось каким-то общим, логически объяснимым законам и потому в любом, даже в самом бесхитростном, рядовом явлении из жизни, Гаспар узнавал характер череды других. И потому, пронаблюдав происходящее в галереях высокого искусства, тщательно отследив тенденции музыкального развития в сетях и даже познав суть позитивных мелочей из повседневности, в общем, изучив все то, что только вызывало экстатический трепет у людей, он вскоре открыл для себя единую формулу совершенства. Формулу, по образцу которой можно было создавать все что угодно, будь то меняющие обывательское сознание слова и выражения или воскрыляющий человеческое достоинство интерьер. Даже к самому бессмысленному и невыразимо глупому кинофильму, ему было по силам написать музыкальное сопровождение, от которого застилали глаза слезы и непоколебимая уверенность, что фильм хоть и прост, но по своей подаче чрезвычайно сильный. Он точно знал, какую изюминку придать дизайну, ему было ведомо то, что цепляет за душу людей.
Он вскрыл аналитически все ситуации, что вызывали наивысшее эмоциональное потрясение. Он разложил их до боле неделимых составляющих частиц, чтобы понять, каковы из всех их последовательностей и сочетаний, могли бы наиболее интенсивно воспламенить восприятие любого, даже самого черствого человека. И ему это удавалось. Он экспериментировал, сочиняя все новые и новые комбинации для стимуляции эмоций и встряхивания моральных устоев и инстинктов, ему доставляло неизмеримое удовольствие осуществлять это посредством самых невзрачных и не вызывающих внимание в обычном случае событий. Он был почитаемым. И никто не знал, а даже