на природу. Поэтому молодой медведь почти задаром купил в дальней северной деревеньке избушку на курьих ножках (надо признать, в немалой степени в «пику» старому медведю, который от этого, понятно, только еще больше осатанел). От и до отремонтировал хибару, завел грядки, купил косу, подержанный автомобильчик. Дружно и весело зажили мы в нашей деревеньке, считая ее своим «наследственным» родовым гнездом. Если война, говорил муж, углублю погреб, устрою бункер: спа-а-семся! Господи, как мы все влюбились в запах сена, навоза, рыбьей чешуи, сушеных грибов! Дети росли на одном парном молоке и солнце, а родители, счастливые и целеустремленные, в поте лица зарабатывали хлеб. А сколько мы переговорили в той нашей милой деревеньке, сидя на солнечном крылечке! Муж пустился изучать мыслителей и философов, обещая написать когда-нибудь гениальную книгу и заработать миллион долларов. В перерывах между мыслителями помогал мне с переводами, набрасываясь на работу, как безумный, не зная ни дня, ни ночи. Мы читали друг другу стихи. Необычайно красиво он расписывал, между прочим, о том, что супружеская пара волков отличается абсолютной верностью и никогда не расстается. Я же написала рассказ-притчу о верных супругах, об их трудной жизни среди жарких сыпучих песков. От том, как, состарясь, супруги заранее вырыли себе в этих песках могилу, сколотили особую двуспальную домовину, а когда пришел последний час улеглись в нее, обнявшись, позволив пескам медленно засыпать их, пока от могилы не осталось и следа… Очень красивый и поэтичный рассказ, но муж вдруг напрямик рубанул, что рассказ ему не понравился, мрачно задумался, даже лицом почернел. Бог с ними с песками, успокаивала я его. Как-нибудь перебьемся, ты только пиши свою великую книгу! Но книгу он почему-то никак не писал. Лишь громоздил друг на друга тетрадки с заметками, называя их компостной кучей, – в том смысле, что, перебродив и перегнив, эта куча превратиться в благодатную почву, из которой и произрастет нечто эпохальное. А я по-прежнему была наполнена поэзией! Прямо среди ночи начинала говорить стихами – о центре мирозданья, о нем, моем единственном и великом, о наших детях и себе самой, тихой сидящей на солнечном крылечке, погруженной в вечное летнее счастье. Иногда в нашей московской квартире я садилась за старенькое бабушкино пианино, брала несколько битловских аккордов. И будто открывала еще какая-то дверка. Жаль только, что он не понимал и не любил «Битлз». В такие минуты я чувствовала себя перед ним почти грешницей. Бережно и тайно хранила мои щемяще-печальные девичьи воспоминания о первой несчастной любви с богемным художником, к тому же битломаном, который, как я теперь понимаю, и переспал-то со мной лишь наполовину, а то и на одну четверть, но из-за которого (когда он меня бросил) я впала в жестокую депрессию и едва не отравилась снотворным. Он уверял, что я подсознательно боготворю Леннона. Кстати, совсем недавно я слышала о моем художнике. (Впрочем, с какой