играли втроем, то обязательно во что-то орущее, бегучее, опасное, но в прочее время стояла меж ними вражда – желанная, как было видно. Сережка, семилетний, в рубахе, всегда расстегнутой до пупа, конопатый с головы до пяток, голубоглазый, с пшеничным вихром в виде перевернутой запятой, издалека увидев Светку, пронзительно угрожал ей убийством – на этот раз окончательным.
А Колька, имевший отчего-то врожденно виноватое выражение лица, состоявший на вечном попечении бабки, сухощавой стремительной старухи, однажды впал в подлинное безумие и весь день ходил по улице голый. Не сказать чтобы эта выходка всех удивила – на Кольку лишь оглядывались. Некоторые, похохатывая, спрашивали причину у его бабки, и та выстреливала: «Я ему говорю – ты чево по деревне без штанов ходишь, собаки вот тебе стручок-ат отгрызут. А он – „я закаляюсь“, басурман бестолковый».
Выходка Кольки, если она вообще имела какую-то цель, ушла в пустоту. Светки в тот день в деревне не было, последовавшие слухи ее не впечатлили, и все продолжалось по-прежнему. Расстрелянная бузиной по ляжкам, зареванная, она бежала в шпигулинский двор, где тихо и величественно коротал день совсем другой мальчик с глазами неваляшки, мальчик в идеально белой, застегнутой на все пуговицы рубашечке и черненьких коротких штанишках с лямочкой наискось, мальчик молчаливый и повинующийся ей легко, будто ее желания считает своими.
Она прищуривала глаз, и влажные смеющиеся губы произносили: «Шурик… Шурик… а, Шурик».
Потом брала его за руку и вела на пруд. На желтой солнечной отмели они ловили головастиков и, набрав в жестяную или стеклянную банку штук десять, возвращались во двор. Там, во дворе, у головастиков начиналась другая жизнь: они снова рождались, их нянчили, потом они знакомились попарно, женились, заселялись семьями в спичечные коробки, жили там долго и счастливо, минут пять, после чего внезапно старились и умирали. Щепкой им рыли могилки, лепили на них холмики и водружали связанные из спичек кресты.
После недолгого сосредоточенного молчания Светка легонько толкала Шурика в плечо, проговаривала громким шепотом: «Теперь давай плакать», – обнимала Шурика и начинала рыдать, обливаясь настоящими слезами и вздрагивая. Плечи Шурика всегда помнили эту дрожь.
Другим видением была тоненькая стрелка света, пробившаяся сквозь почти невидимую щель и отразившаяся на черной стене перевернутым миром, в котором медленно проплывали дома, кусты, коровы, стоявшие головами вниз…
Темнота была в наглухо закрытом фургоне красного «каблучка», в котором Шурика везли крестить в село, на другой стороне зеленой речки. Погожими летними вечерами обрывистый берег со стороны села горел нежно-розовым светом, исходившим от белых переливающихся камней. Густая вода шевелила донные травы, и где-то на узкой излучине берега соединялись тоненьким деревянным мостиком, по которому ходили в церковь предки – Светкины, Шурика, Кольки, Сережки, бабы Вали и вообще всех ныне живущих. Ходили