люди, и ты это хорошо знаешь, которые не ведают чувства вины, чаще женщины, чем мужчины, по крайней мере, не способны ее признать, и их головы устроены еще безутешней, потому что они не только не допускают своей вины, но и мгновенно винят того, перед кем виноваты, и тоже не успевая понять в чем, хотя интуитивно и обыгрывая ситуацию с выгодой для себя, не то что обычные плаксы. Впрочем, она поднаторела и в такого рода упреждающих выпадах, и я как раз вспоминал об этом, когда А. фотографировал нас с Л. у гранитного заиндевевшего твоего надгробья и, наверное, для придания живости картинке выдувал парок перед объективом, а уж потом щелкал. Было немного стыдно – не лучшее, нет, не лучшее место для фотопроб, так что в глазах моих смешались стыд и бесстыдство, и вышел некоторый испуг (заметь, как точно это слово соответствует значению!). Испуг, кровно связанный с этим, повторился назавтра по другим причинам, когда я пришел без елки и испугался не очередных обвинительных слез, столь несправедливых, а своего презрения к ее беспамятству, тем худшему, что ты ее когда-то тайно (а значит – с особенной преданностью) любил, мой дорогой, и она это прекрасно знала». Здесь обращение к покойному другу кончалось.
Дым, как всегда, бежал, бежал, бежал и добежал до очередного побега, не отчаянного, а спокойного, не задевающего сердечной мышцы, стóящего столько же, сколько ее обида и его хамство. Так же, как он знал, что ее мораль физиологична и не поддается дрессировке, что она из тех людей, которые, проголодавшись или не выспавшись, обрушиваются на ближнего дурным настроением, так и она знала, что он ради красного словца… и т. д., и его презрение, если оно возникало, сопровождалось, пожалуй, восторгом, да, это было восторженное презрение. Он не раз вспоминал, как в пору до ее замужества, лет пятнадцать назад, она шла навестить больную родственницу и по дороге откусила грушу, которую ей несла, и если бы не его укоризненные уговоры, так бы и подарила, с надкусом, о, святая простота, но он помнил и какие-то свои слова, произнесенные без малейшего намерения оскорбить, но часто оскорбительные, потому что черт дергал его за язык, обязывая к живости и остроумию диалога, и это отдавалось угрызениями совести, которые затихали, пока не выпаливалось что-нибудь новенькое.
Он не сказал „Конечно, но через спальню“, а сказал „Конечно, вот только получу деньги“, и они провели два дня в купленном им в долг любовном разврате, который был несомненно и возвратом, но туда, где он не бывал, потому что его не тяготили обязательства, как это было до ее аборта и их разрыва чертову дюжину лет назад, когда он потерял ее из виду. Кроме того, она нахваталась за это время каких-то похабных штучек и виртуозно их использовала, так что он вполне насытился, а насытившись, равнодушно-благодарный, вышел в тускло-талый январь, чтобы похоронить чахлую елку, одолжиться у отца, после смерти которого он разбогатеет, став владельцем уникальной коллекции живописи… – и двинуться к ресторану „Бриг“.»
По дороге к трамваю вижу в витрине офиса братьев-близнецов, сидящих за соседними