не повезло, – согласился Рук, умолчав о том, что ему по душе общество прямолинейных флотских моряков, хоть они и не умеют так изящно изъясняться.
Силк достал из кармана потрепанную записную книжку.
– Я начал работать над книгой, Рук. Ну-ка, послушай, здесь я ссылаюсь на рассказ капитана Кука о том, как здешние дамы бросали ему цветы. «Мы испытали жестокое разочарование, не удостоившись ни единого букета, хоть и проходили под их балконами каждый вечер, а ведь нимф, как и цветов, повсюду было в равной степени предостаточно». Ну, скажи мне по-дружески, без обиняков – как тебе?
– Очень искусно, отличное владение словом, – оценил Рук. – Но ведь ты, кажется, бывал там не каждый вечер?
– Ох, Рук, человек науки! Назовем это поэтической вольностью, друг мой.
Руку это было чуждо – относиться к окружающему миру так, будто он не что иное, как исходный материал. Он был одарен талантом к измерениям, вычислениям, умозаключениям. Силк – умением отсечь все лишнее и приукрасить, превращая кусок гальки в драгоценный камень.
Курс прокладывал капитан Бартон, но над ним стоял коммодор, который и принимал окончательные решения. Джеймс Гилберт был худощав, сложения угловатого – одни локти да плечи на разной высоте, – он осторожно ступал по кренящейся палубе, словно бы вечно заваливаясь на бок, а с его лица не сходило кислое выражение. За все то время, что Рук провел на борту «Сириуса», в его присутствии на лице коммодора подобие улыбки появлялось лишь в тех случаях, когда того требовали формальности.
Вполне вероятно, что безрадостность коммодора объяснялась болями в боку, а вовсе не складом характера. «Они не проходят, только стихают временами, – как-то объяснил им хирург за общим столом. – Почки, полагаю. Или желчный пузырь». Доктор Веймарк любил поесть и посмеяться – высокий мужчина с огромным животом, выступающим, как фигура на носу корабля. Но за его веселостью крылась сострадательность. Он испробовал на коммодоре все мыслимые лекарства, пускал ему кровь, ставил банки, каждое утро целый час прощупывал ему бок, пытаясь унять боль, и переживал, что ничего не помогает.
Когда коммодор поднимался к офицерам на шканцы, Гардинер замолкал, а Бартон напускал на себя подобающий его положению серьезный вид. Рук не понаслышке знал, что неутихающая боль творит с человеческим лицом, но к такому, как Джеймс Гилберт, который никогда не делился с другими своими мыслями, трудно было проникнуться симпатией.
Ежедневно, в полдень, все эти долгие месяцы в море, коммодор спускался по трапам вниз вместе с капитаном Бартоном и Руком, который уважительно держался позади, сопровождая их на правах астронома. Там, в недрах корабля, находилась каюта, которую день и ночь охранял караульный. Завидев их, он отходил в сторону и впускал их в единственное на всем переполненном судне помещение, не заваленное мешками, бочками и всевозможными свертками и тюками. В этой пустующей каюте, на привинченном к палубе столе стояла коробка, в которой между двумя красными шелковыми