воруют…»
– Я подбиваю его ехать в Париж. Но он терпеть не может Наполеона.
«У нас много общего».
– Не признает гения! Не восхищается! Уже и его родные, и моя тетя там…
– Скажи, что поедешь сама.
– Но он не отпустит.
– Тебе нужно разрешение?
Бенкендорф посмеивался, помогая любовнице шнуровать корсет и оправлять юбку.
– Я просто боюсь, что он не поспешит вслед, – честно призналась маленькая принцесса. – Останется в Варшаве. Ведь он всем доволен.
– Есть повод проверить, – полковник подобрал плащ красавицы и накинул ей на плечи. – В Париже буду я.
«Любопытно, как встретимся? Станет ли она гоняться за мной? Или делать вид, что не замечает? Избегать? Зависит от мужа».
– Я еще немного помучу его в Варшаве, а потом поеду, – храбро заявила Яна. – Даст Бог, увидимся.
Нет, он совсем не хотел встречаться с графиней Потоцкой ни в Мальмезоне, ни в Фонтенбло. Там другие дела. А старая связь накладывает обязательства. Хотя бы дружеские.
– Что тебе во мне? – прямо спросил Шурка.
Яна запрокинула голову, тряхнув темно-каштановыми кудрями.
– Ты подарил мне меня.
Такого ему еще не говорили.
– Будем считать, что твой долг оплачен, – Бенкендорф наклонился и коснулся губами кончика ее носа. Холодный. Почему?
– Я никогда не стану тебе мешать, – с печалью отозвалась Яна. – Женщины привязчивы. В этом наша слабость. Но ты ведь и расстаешься, никого не обидев.
Дверь за ней закрылась. Продолжать письма Александр Христофорович не стал. Что толку? В голову лезла одна принцесса. Почему в конце всегда грустно? Даже если отпускают легко?
На следующий день уже все знали о ночном визите. Полковнику желчно завидовали. Графиня была лакомым куском, и то, что она продолжала связь, только еще выше поднимало Шурку в глазах товарищей. Как и его теперешнее молчание – знак высшего благородства.
«Может, и нам попробовать переписываться по-русски?»
Дальше шла Пруссия. Посольство добилось права следовать через Мемель, где намеревалось увидеть королевских величеств. Бенкендорфа бесило поведение немцев, их услужливость и покорность перед новыми хозяевами. Не хотелось вспоминать о своем родстве. Даже язык казался опоганенным. Хотя в обычной жизни он любил говорить по-немецки, и делал это не с северной рубящей интонацией, а мягко, врастяг, как научился в детстве, на юге, в Байроте. На таком языке пели миннезингеры, на нем шептали нежные речи, а не только отдавали лязгающие команды. И вот, представьте себе, какие-то почтительные бюргеры его любимым языком вылизывали задницу оккупантам!
Пробовал по-французски. Выходило еще хуже. Себя от врага не отличишь: думаешь, как он, одеваешься, ешь, любишь… Непонятно только, почему дерешься хуже?
С горя Бенкендорф пытался перейти на итальянский. Но его знал