и я тщетно силился справиться с ее необъяснимой и всесильной властью. Чего только нет в подлунном мире, а я только об этих зубах и мог думать. Они манили меня, как безумца, одержимого одной лишь страстью. И видение это поглотило интерес ко всему на свете, так что все остальное потеряло всякое значение. Они мерещились мне, они – только они со всей их неповторимостью – стали смыслом всей моей душевной жизни. Мысленным взором я видел их – то при одном освещении, то при другом. Рассматривал – то в одном ракурсе, то в другом. Я присматривался к их форме и строению. Подолгу вникал в особенности каждого в отдельности. Размышлял, сличая один с другим. И вот, во власти видений, весь дрожа, я уже открывал в них способность что-то понимать, чувствовать и, более того – иметь свое, независимое от губ, доброе или недоброе выражение. О мадемуазель Салле говорили: «que tous ses pas étaient des sentiments»[5]; a я же насчет Береники был убежден в еще большей степени, «que toutes ses dents étaient des idées. Des idées!»[6] Ax, вот эта глупейшая мысль меня и погубила! Des idées! ах, потому-то я и домогался их так безумно! Мне мерещилось, что восстановить мир в душе моей, вернуть мне рассудок может лишь одно – чтобы они достались мне!
А тем временем уже настал вечер, а там и ночная тьма сгустилась, помедлила и рассеялась, и новый день забрезжил, и вот уже снова поползли вечерние туманы, а я так и сидел недвижимо, все в той же уединенной комнате, я так и сидел, погруженный в созерцание, и все та же Phantasma[7], мерещившиеся мне зубы, все так же не теряла своей страшной власти; такая явственная, до ужаса четкая – она все наплывала, а свет в комнате был то одним, то другим, и тени сменялись тенями. Но вот мои грезы прервал крик, в котором словно слились испуг и растерянность, а за ним, чуть погодя, загудела тревожная многоголосица вперемешку с плачем и горькими стенаниями множества народа. Я встал и, распахнув дверь библиотеки, увидел стоящую в передней заплаканную служанку, которая сказала мне, что Береники… уже нет. Рано утром случился припадок падучей, и вот к вечеру могила уже ждет ее, и все сборы покойницы кончены.
Оказалось – я в библиотеке, и снова в одиночестве. Я чувствовал себя так, словно только что проснулся после какого-то сумбурного, тревожного сна. Я понимал, что сейчас полночь, и ясно представлял себе, что Беренику схоронили сразу после заката. Но что было после, все это тоскливое время, я понятия не имел или, во всяком случае, не представлял себе хоть сколько-нибудь ясно. Но память о сне захлестывала жутью – тем более гнетущей, что она была необъяснима, ужасом, еще более чудовищным из-за безотчетности. То была страшная страница истории моего существования, вся исписанная неразборчивыми, пугающими, бессвязными воспоминаниями. Я пытался расшифровать их, но ничего не получалось; однако же все это время – все снова и снова, словно отголосок какого-то давно умолкшего звука – мне вдруг начинало чудиться, что я слышу переходящий в визг пронзительный женский крик. Я в чем-то замешан – в чем же именно? Я задавал себе этот вопрос вслух. И многоголосое