изучения Толстого со стольким числом его единомышленников, я страшно идеализировал весь быт моих новых друзей. Маленькая крекшинская колония «толстовцев» представлялась мне чуть ли не земным раем.
Помню, как, бывало, забегал в мою комнату на антресолях, выходившую окнами на тихую, снежную, окаймленную старыми елями поляну, шестилетний босоногий мальчуган Костя, сын личной камеристки хозяйки дома. Он скакал по всему дому верхом на палочке и, причмокивая губами, погонял свою «лошадку». У него были мягкие, длинные льняные волосы, подстриженные в кружок, большие синие глаза и тонкое, одухотворенное личико, какие среди крестьян можно встретить только в коренной России, а не у нас в Сибири, где народ некрасив, черен и грубоват. Я ласкал Костю и все приставал к нему с вопросами: знает ли он о Христе? – и пр. Костя казался мне маленьким святым, своего рода «отроком Варфоломеем» с картины Нестерова, возрастающим на самой благоприятной почве и в наилучшей духовной атмосфере. Но ребенок в ответ только своенравно встряхивал головкой, будто конь гривой, испускал тоненьким голоском громкое «и-го-го!» и скрывался от меня в другие комнаты, отшлепывая по полу босыми ножонками…
Узнавши, что я учился пению, Владимир Григорьевич и его супруга стали усиленно уговаривать меня спеть что-нибудь, и как я ни отговаривался сначала, пришлось уступить. А сдавшись раз, уже трудно было сопротивляться потом. И вот повелось так, что почти каждый день, вечерком, я пел, и много пел. Стесняясь за свою методу пения – «с улыбкой на устах» (по Вишневецкой), я забирался обычно на верхнюю галерейку небольшого, но высокого hall’а в крекшинском доме и оттуда, уже более свободно и непринужденно, разливался в исполнении романсов Глинки, Даргомыжского, Чайковского и Римского-Корсакова, а супруги Чертковы, расположившись в креслах, слушали меня снизу, вместе с горсткой любителей музыки из числа домочадцев.
Тогда я не любил слушать себя, считая свой репертуар случайным, а уменье – примитивным, настроения подходящего не было, и пение, к тому же без аккомпанемента, очень тяготило меня. Но как вспомню, что бедные Владимир Григорьевич и Анна Константиновна, оба – люди с привычками культурной, столичной среды, очень скучали в своем «толстовско»-деревенском заточении, и притом оба очень любили музыку, – у меня вдруг что-то содрогается в сердце от жалости и от благодарности за внимание к этим моим старшим, хотя и не всегда близким, друзьям, ныне уже почившим.
Недолго, однако, прожил я в Крекшине. Помню, как через неделю после моего приезда Владимир Григорьевич позвал меня однажды в свой кабинет и, на этот раз уже не лежа в постели, а сидя у письменного стола, сообщил мне о своем решении: направить меня в Ясную Поляну, на помощь Льву Николаевичу.
– Согласны ли вы на это? – задал он мне вопрос.
Господи, да если бы меня спросили, согласен ли я попасть заживо в Царство Небесное, так я бы, кажется, не проявил такого восторга, какой овладел мной при мысли, что я снова, и