не скоро, и сделаю я это, вероятнее всего, из-за будущих детей. Надо же наконец увидеть свое отражение. Пока же мне хватает сил только на то, чтобы никого не любить. Особенно в тот ранний час, когда приходится возвращаться с работы в переполненном вагоне метро. Я стараюсь забиться в угол, не хочется привлекать внимание к себе. Я выгляжу слишком странным, слишком эффектным, слишком другим. Метр восемьдесят пять, бронзовый загар, белые вьющиеся волосы почти до плеч. Добавьте к этому фигуру пловца с осанкой и гибкостью танцовщика. В московском метро ранним утром я смотрюсь нелепо, как человек-праздник, и еле себя за это терплю.
В семь утра заканчивается мой рабочий день, и я возвращаюсь домой. Я – артист, хотя кое-кто из знакомых за глаза называет меня весьма неприличным словом. Но я все равно артист, просто выступаю в стриптиз-клубе. Если мне приходится делать такое признание, то на лицах собеседников возникают одновременно две мины – любопытства и конфуза, и в этот момент мне кажется, что все мы застряли где-то в тех временах, когда слово «трусы» произносили вполголоса. Сам я эти времена не застал – мне только двадцать пять – и не перестаю удивляться, что в две тысячи десятом году стриптиз может вызывать такое смущение. В нашей жизни есть более неприличные вещи, от которых становится не по себе и которые вгоняют в краску. Например, драка между мужчиной и женщиной. Я наблюдал такую во дворе нашего клуба – ревнивый любовник застукал свою даму у нас на премьере. Что было неприличней – почти голые мужики на сцене с «волшебными палочками» в руках или козел, который таскал свою девушку за волосы? Для меня ответ на этот вопрос очевиден.
Пока я еду в метро, изо всех сил стараюсь не заснуть – вид спящего человека в общественном месте отвратителен, лицо хочется прикрыть носовым платком. Я еду и думаю о том, что же должно произойти в моей жизни, чтобы это мерзкое ощущение неприязни ко всем и ко всему наконец оставило меня в покое. В этот момент я могу послать к дьяволу любого, кто посоветует мне «заняться делом» или «на худой конец, пойти укладывать асфальт».
Тогда, почти тринадцать лет назад, все происходящее казалось мне неприятным. Но сейчас, имея собственные отрывочные воспоминания, слушая рассказы близких людей, узнавая всплывающие до сих пор детали, я вполне оцениваю степень эмоционального накала, который мог быть сопоставим только с классической греческой трагедией. Это сейчас я понимаю, в какой смертельно безвыходной ситуации оказались взрослые неглупые люди, поверившие, что любовь вполне себе оправдание для безрассудства и лжи.
В моей семье было два с половиной человека: я, моя мать и мой отец – та самая половина, которая с нами не жила и появлялась у нас в доме ровно три раза в неделю. История моих родителей была проста: он, тридцатидвухлетний, женатый, встретил ее, совсем девчонку, приехавшую из Кемерова учиться. Отец влюбился без памяти, уговорил ее остаться в Питере, снял квартиру, устроил на работу. Все обещал развестись с женой, но, как это всегда бывает, всевозможные обстоятельства, а прежде всего трусость и страх, мешали это сделать. Но вот появился я. Отец, счастливый – в его семье детей не было, – делил свое внимание между двумя домами.
За эти три дня, которые отец проводил в нашем доме – обычно понедельник, среда, пятница, – я успевал сделать все, что полагалось сделать за неделю. Мы делали домашнее задание наперед, учили немецкие слова, тренировали память, а самое главное, именно отец возил меня через весь город на занятия балетом. Эта идея отдать пацана в хореографическую школу принадлежала тоже ему. Я плохо помню все доводы матери, которая предпочла бы видеть меня в хоккейной коробке, но отца было не переспорить.
– Люся, поверь мне, у нас в Питере лучшая хореографическая школа мира. У парня – способности. Мне сказали об этом сразу три человека. Ты представляешь, как мы будем жалеть, если упустим этот его дар?!
Люся, то есть моя мать, смотрела на отца, почти не понимая его. В ее красивой голове, голове девушки, выросшей на окраине Кемерова, понятия «мальчик» и «балет» были вещи малосовместимые. Но отец имел на нее влияние. Он – талантливый художник «Ленфильма», уже имевший за плечами несколько громких и успешных работ в кинематографе, познакомился с ней, восемнадцатилетней провинциалкой, случайно попавшей в этот красивый и интеллигентный город. Мать красива и сейчас, но тогда она была ослепительна, нужно было только взять за труд стереть с ее облика грубоватый кемеровский налет. Мой отец не был ленивым человеком и очень любил ее, так что через год вульгарная, покрикивающая молодка превратилась в сдержанную, полную достоинства женщину. Люся была прекрасной ученицей, переняла от отца не только знания, которыми он ее буквально пичкал, но и манеры, типично питерские, красивые своей лаконичностью. Через год их знакомства родился я. Мне рассказали, что отец, узнав, что у него появился сын, заплакал. Он стоял под окнами родильного дома, смотрел на Люсю, которая горделиво улыбалась, и плакал. «Наследник» – называл он меня иногда, но мне по малолетству чудилось в этом слове что-то порицающее. Что-то от слова «наследил», запачкал.
Свои появления в строго определенные дни он мне не объяснял, несмотря на расспросы. Мать тоже отмалчивалась, только как-то уж больно подчеркнуто гремела ложками и вилками. Эти