ение и советы, игнорировать которые, как я понял, можно только на свой страх и риск, а также моим родителям – за их мудрость и любовь.
Влеченья от небес берут начало, –
Не все; но скажем даже – все сполна, –
Вам дан же свет, чтоб воля различала
Добро и зло, и ежели она
Осилит с небом первый бой опасный,
То, с доброй пищей, победить должна.
Посвящаю сей рассказ
колесу Фортуны…
Мнил я: вверх меня несет!
Ах, как я ошибся,
ибо, сверзшися с высот,
вдребезги расшибся
и, взлетев под небеса,
до вершин почета,
с поворотом колеса
плюхнулся в болото.
Вот уже другого ввысь
колесо возносит…
Эй, приятель! Берегись!
Не спасешься! Сбросит!
С нами жизнь – увы и ах! –
поступает грубо.
Ночь ложится очень мягко, стряхивая свет с пыльного воздуха. После шума и суеты дня город завершает дела, успокаивается, ворча и порыкивая, – запертый в клетке лев, покорно укладывающийся на свое ложе из пропахшей мускусом соломы. За моей спиной, в доме, звуки шагов рассказывают мне, кто чем занимается. Что бы там ни делали, срочного ничего нет. Под стрехой лоджии толстый бурый геккон слишком рано проснулся и суетится среди балок. Купол собора из красного становится оранжевым, нависая над крышами, как наше собственное заходящее солнце. Весь город обретает львиный цвет, а вдалеке, за Кареджи, горы уже потемнели.
На перилах стоит миска с персиками, достаточно спелыми, чтобы приманить одинокую, полную надежд осу. Я стараюсь пробудить что-то в памяти, но не так-то легко вспоминать в таком месте, где каждый камень наделен каким-нибудь смыслом и значением. Флоренция всегда вспоминает себя и в то же время создает нечто новое, что нужно запомнить. Такая путаница получается… Возможно, для того нам и дан купол, громоздящийся над городом словно исполинское пресс-папье, – чтобы держать воспоминания в порядке. В любом случае у меня и так предостаточно того, что нужно хранить в голове: меню, заказы, человек, привозящий из Пизы креветок и каракатиц. Я лениво роюсь в своих мыслях, но все кругом отвлекает. Даже воздух непрост. Запахи готовящейся еды сплетаются в нем с другими – пинии, подгнивших фруктов, мусора, сваленного в кучи позади домов. Так что я просто отдаю себя Флоренции, как делаю всегда. У меня нет выбора – и никогда не было. Я здесь, наверху, на своем балконе, смотрю вниз, но не отделен от всего. Я лишь еще один ингредиент.
Персики прекрасны. Они румянятся теми же оттенками, что и купол: краснотой черепицы, золотом, которое подмигивает с шара наверху лантерны. Мой друг помогал его там устанавливать. Не знаю, где он теперь. Мир будто стал больше в последнее время, но это мир за стенами. Что-то в свете, в том, как город вырастает в сложенных чашей ладонях гор, заставляет Флоренцию казаться центром всего сущего – она-то, конечно же, таковым себя и считает. Но мне нет до этого дела. Я просто хочу что-то вспомнить. Поэтому я тянусь за самым спелым персиком, беру мягкий шар, чувствую пушок его кожицы под пальцами. Он пахнет немного миской, немного камфарой, как бывает с очень спелыми персиками. На самом деле мне не слишком нравится ощущение шкурки на языке, поэтому я просто откусываю и даю кусочку тающего плода взорваться у меня во рту.
Вкусы оседают на языке формами и красками. Омуты сладости, горделивой и смолистой, как деготь, сочащейся из прогретой солнцем балки. Ртутные шарики кислоты мгновенно разбегаются, а затем застывают осколками и падают, словно сметенные с подоконника сосульки. Крошечные уколы уксуса выдают следы осы. Я ощущаю, как все это растворяется в золотом свете.
На мое плечо ложится рука. Я прижимаюсь к ней щекой, протягиваю персик – каждодневный дар. Он принят. Я закрываю глаза, чувствуя, как угасающий свет оглаживает мои веки. Город дышит, и его дыхание – это пятьдесят тысяч голосов, пятьдесят тысяч душ, возносящихся и падающих во прах. Сегодня вечером оно тише шепота, но я слыхивал и рев. Много раз: когда сгорало множество прекрасных вещей, когда сожгли священника, ненавидевшего красоту. Когда бежали наши правители, когда французы маршем входили в город. Когда огромный колокол Синьории звонил по юноше, зарезанному под великим куполом, а мертвых выкапывали из могил и волокли по улицам. Когда трупы висели, как черные груши, на стенах дворца и осы взбесились, обожравшись тухлого мяса.
Все это случилось, и я все это видел. Но персики по-прежнему отдают амброй и сонными осами. Столь многое утрачено, но стоит ли по нему тосковать? Купол все так же хранит нас, держит на месте. В печах зажигается огонь, начинает жариться и вариться