хочешь, чтобы я лгал… – ответил Моцарт без возмущения, сердиться он не умел, разве что на нерадивых музыкантов, грешащих фальшивыми нотами. Непривычно, строго произнес: – Я не рожден лгать, хотя и знаю общество тоньше, чем отъявленные мастера интриг. Я ничего не смог бы написать, ничего, если бы не ставил человеческое выше других благ. Талант не от Бога, Станци, от любви. Что может быть выше любви к тем, кого любишь?
– Кого ты любишь кроме меня?
– Людей, моя женушка, – уловив в ее голосе ревнивые домыслы, он развеселился.
– Альтруизм, – разочаровано протянула Констанца. Всего-то.
– Слушай! – Моцарт проворно соскочил с постели и уже сидел за клавиром. – Разве я хотел уготовить людям такое?
DIES IRAE – не светопреставление, не ужасный суд.
– Что же это? – спросила жена.
Моцарт не ответил. Он играл, тревожа комнату звуками. Останавливать, переспрашивать не стоит.
Что это?!
Гнев, боль и зов загнанного зверя. Безумство – его судить. Или этот зверь – человек?! Боль его потаенная, безысходная, жалеющая тех, кто приносит ему эту боль. Что может быть выше жалости к палачу?
Невыносимо слушать. Все погибнет, если умрет в человеке жалость.
Замолчите, звуки! О-ста-но-ви-и-тесь!
– Не майся, – пожалел жену Моцарт, спиной чуя ее состояние, насмешливо высказав: – Иногда полезно всем.
Было странно видеть его беспощадность и неподкупность, непривычно, зная его мягкий, смешливый нрав, как странно следить за его вздутыми водянистыми щеками, отечными давящими веками, нависшими над выпученными воспаленными глазами.
– Иди поспи, – вспомнив, подтолкнул жену, повинившись: – Прости меня, я так виноват, полдня тебя мучаю. Иди, моя радость.
– Ничего, – поднявшись, ушла. Ссутулившись, втянув голову в плечи, не оглянувшись.
Моцарт вернулся к клавиру. Нежно, как нянька малыша, погладив пальцами клавиши, сыграл воркующее, уговаривающее, тихое.
Неожиданно вскочил с круглого стула, скинул башмаки и забрался на тюфяк, прилег бочком, сложив руки под щеку и, сморенный, уснул.
Не бредил, не вздрагивал, не бормотал неясные звуки. Спал сладко, без сновидений.
Проснулся от шума. Открыв глаза, увидел узкого, как чиновничий пенал, прыщавого, с мороза дрожащего с замерзшими руками и подшмыгивающим длинным носом младшего отпрыска известной венской фамилии Готфрида фон Жакина.
– Эмилиан! – звонко вскрикнул от радости Моцарт, будто не три дня, а сто один год не встречал сухощавого подозрительно бледного юношу. – Как там благоденствует имперская канцелярия? Говори, бумажная душа! Какая на очереди интрига? Во дворце так любят поливать друг друга помоями! Главное, исподтишка и чтоб никто не заметил! Ценю изысканность интрижек знати, поскольку лучшего она ничего не имеет и иметь не может! Эмилиан, мой дорогой, ты, верно, спишь на указаниях и анонимках?
– И сплю тоже, – согласился польщенный горячим напором Моцарта Эмилиан, служивший в одной из императорских