я представлял себе, что, может быть, именно над ним, над домом, парят те едва-едва различимые, невероятно далекие птицы, которые могли из своей небесной выси счастливо видеть, как где-то там, в той стороне, за рослыми темно—зелеными елями река продолжала течь и играть в ближних рябоватых лесах и в дальних, едва уж синевших и смутно выдвигавшихся из дымки горизонта тончайшими напластованиями, пока за многими своими петлями и поворотами не разливалась несравнимо шире, степеннее и тяжелее, а леса вдруг не отступали от реки и не исчезали.
Небо поднялось еще выше и сделалось еще необъятнее, и одновременно отовсюду открылся прекрасный вид на громадное, многоэтажное московское здание мрачновато стального окраса.
Дом внушительно вздымался над всей округой, выползая отвесным пегим носом на высокий холм, и казался еще громаднее с мощными статуями на плоской крыше, тяжело нависшими с лепных карнизов на фоне небесной синевы.
Две прямоугольные арки чернели в каждом крыле дома, одно из которых отворачивало от реки, утвердившись на холме с остатками выродившегося яблоневого сада, а другое, спускаясь, простиралось вдоль гранитной набережной.
Стальные скобы двух мостов, под которыми, словно пепел на ветру, трепались черные городские вороны, жестко держали тугую дугу набережной, а речная волна, прокатываясь по подножию полукруглых ступенчатых сходов к воде, встряхивала косматую бахрому речной тины.
Солнце сияло, и вода в реке горела, и в ярком свете летнего дня множество оконных стекол в доме матово чернело, а часть из них, по мере прохождения солнца, поочередно наливалась огнем.
И дом, и мосты, и пустынная, светлая набережная, словно опрокинувшись в реку, отражались в воде и взирали с речного дна на небо и солнце, под которыми, забравшись в предельную высь, плавали несколько острокрылых птиц, – тех самых, что могли охватить одним взглядом все пространства лесов и лугов, разметавшихся от дома со статуями и арками до песчаной отмели и полян.
Из внутреннего двора, полного тополей и берез, пышно разросшихся в каменных объятиях многоэтажного дома, отъезжал допотопный полуфанерный автобус, около которого взволнованно грудились родители, провожавшие на дачу небольшой домовый детский сад, а малыши, уже отрезанные от них в салоне автобуса, были рассажены по пузатым дерматиновым сиденьям и выглядывали наружу, поскуливая все громче и безутешнее.
Что—то произошло. Нельзя было выйти и обнять маму, соединиться с ней. А она ободряющими жестами напоминала, как хорошо там нужно кушать и как растолстеть, обеспокоено заглядывала в глаза и снова улыбалась, призывая к ответной улыбке. Замутненное дыханием стекло вдруг сделалось непреодолимым. И это была замкнутость даже не внутри автобуса, а куда как безнадежнее – внутри своего собственного тела, – где-то там, в груди, в голове обреченно билось что—то самое чувствительное, составлявшее