в его употребленьи, всей большой правды, их наполнявшей, я тут же на месте, за это и только за это, дал ему пощечину. Это было дано за плоскость и пустоту, сказавшиеся в той области, где естественно было ждать от большого человека глубины и задушевности» (ЦП, 130).
Вряд ли эти слова вызваны только стремлением облегчить чувство «тягостности», связанное с погибшим. В контексте письма они звучат еще и мольбой о пощаде, обращенной к самой Цветаевой. Незадолго до этого Марина Ивановна прислала Пастернаку посвященную ему поэму-сказку «Молодец». Высоко оценивая присланное, он пишет:
«Большая радость, большая честь, большая поддержка. Большое Горе: если Вы еще о посвященьи не пожалели, то пожалеете. Годы разведут нас в разные стороны, и я от Вас услышу свои же слова, серые, нехорошие, когда их тебе о себе самом возвращают, как открытье. Так будет, потому что – скользнуло предчувствие» (ЦП, 130).
Тем не менее, в начале февраля он посылает ей первые главы «большой работы о 905 годе» (ЦП, 134). Его интересовало мнение Цветаевой «о стихах про вонючее мясо и пр.» (ЦП, 134) – речь идет о событиях, которые привели к восстанию на броненосце «Потемкин». Впрочем, тут же он оговаривается:
«Но что бы Вы ни сказали, я это болото великой, но болезненно близкой и внеперспективной прозы изойду из конца в конец, осушу, кончусь в нем. Начинаю с 905-го, приду к современности» (ЦП, 134).
Отзыв Марины Ивановны нам неизвестен. Однако в следующем письме от 23 февраля Борис Леонидович говорит о «взрыве, которого я так давно ждал и боялся» (ЦП, 137). В письме приведено лишь одно выражение Цветаевой – утверждение, якобы Пастернак ее «потерял» (ЦП, 137). (В передаче Бориса Леонидовича это звучит пошловато. Возможно, так оно и было – известно, что Марина Ивановна легко превращала любые отношения в подобие любовных…) В ответ он пространно рассуждает о своем ничтожестве по сравнению с ней, но при этом решительно отметает саму возможность «потери», поскольку владеет «навсегда и неотъемлемо образом, говорящим мне из Верст и Ваших юношеских книг» (ЦП, 137—138). Чуть ниже он повторяет свое понимание взаимоотношений с Цветаевой: «…Это не человеческий роман, а толчки и соприкосновенья двух знаний, очутившихся вдвоем силой… содрогающего родства» (ЦП, 138). Пастернак в который раз подчеркивает, что ценит в ней прежде всего «одно из начал таланта …, которое мне кажется всеобъемлющим и предельным. То, которое, выгоняя в высоту индивидуальность и тем неся ее прочь от человека, делает это во имя перспективы, для того чтобы озираться на него, стоящего позади в кругозоре, все более и более насыщающемся соками времени, смысла и жалости» (ЦП, 139).
Стремясь добиться взаимопонимания с «большой образцовой душой, которая не может не быть большим умом, знающим все и любящим свое знанье» (ЦП, 137), Пастернак еще раз рассказывает Цветаевой о своем взгляде на историю и творческих замыслах.
«Наше время не вспышка стихии, не скифская