в настоящий сборник «Писем» Луций Сабин, – «в такой же прекрасный весенний день, в мартовские календы, мы взяли Афины6. Может быть, даже лучше, что с первым дуновением Фавония ты оправился в Египет и не видел, сколько прекрасных творений рук и мысли человеческой погибло тогда: зрелище разрушенного города Перикла удручающе подействовало бы на твою мягкую, чувствительную натуру. А я пошел тогда в рощу Академа. Все деревья там были начисто вырублены по приказу Суллы, равно как и все деревья в Ликее: чтобы вести осаду Акрополя, нужна была древесина. Такова неумолимость войны и неумолимость истории. Опечаленный, искал я алтарь Дружбы7, на который приносили жертвы Сократ и Платон, и еще больше опечалился, не найдя даже следов этого алтаря. А сейчас эта печаль вызывает у меня улыбку. Не нужно искать каменный алтарь Дружбы: алтарь Дружбы пребывает в наших сердцах, Луций».
Уже сам тон «Писем» указывает, что этих двух людей с одним именем объединяло почти полное взаимопонимание. Иногда создается впечатление, что речь идет об одном и том же лице, что Письма Луция к Луцию – это Письма к самому себе. Пожалуй, едва ли не единственное, что разделяет эти две личности, – это их жизнеотношение, точнее способ и степень их соприкосновения с окружающей жизнью, с судьбами Рима. Степень этого соприкосновения была, на первый взгляд, совершенно противоположной: с одной стороны это – совершенный уход в свою личную жизнь и в прошлое Рима (в археологию в античном смысле этого слова), то, что именовалось по-гречески λάθε βιώσας «живи неприметно» (этический идеал эпикурейцев), с другой стороны – это самая динамичная, самая непосредственная причастность к славе нынешнего дня Рима, к славе в самом блестящем, самом изысканном ее проявлении. И тем не менее, мы не случайно оговорились: «на первый взгляд». Ибо, несмотря на весь блеск своей славы тот Луций, который был причастен истории в самом прямом смысле и был одним из творцов истории, Луций Лициний Лукулл, сколь парадоксально это ни звучит, тоже выглядит последователем λάθε βιώσας на фоне яростной, остервенелой борьбы за первенство, сотрясавшей Римскую Республику в последние десятилетия ее существования. Мы имеем в виду прежде всего его контраст исполинским фигурам первого триумвирата – Цезарю, Помпею и Крассу, разрушительная мощь которых до поры до времени словно нейтрализовалась по закону некоего политико-геометрического равнодействия и равновесия. Кстати, именно Красс, получивший от современников прозвище Богатый и наиболее контрастный Лукуллу в смысле «богатства», оказался наиболее слабым звеном в этом тройственном сочетании: он пал жертвой своей жажды славы и наживы, когда попытался повторить знаменитый Восточный поход Лукулла, нарушив совершенно изысканное чувство меры Лукулла, которое тоже сродни (!) λάθε βιώσας, несмотря на ослепительный ореол военных подвигов и роскоши, окружавших его имя. Это чувство меры, эту особую щепетильность и мягкость, словно противоречившие оставшемуся в веках показным «размаху», все