честно, мысль. Что-то в жизни есть постоянное, это всегда радость.
Мы с ним много разговаривали, он вдруг, где-то между тем, как выбил мне коренной зуб, и тем, как мне исполнилось тринадцать, начал воспринимать меня как равного: наливать мне водки и делиться своими мыслями. Он говорил, что через пару лет возьмет меня под землю, покажет, что я буду делать, когда окончательно вырасту.
Отец не хотел, чтобы я приступал раньше, потому что любил меня. Ему было нужно, чтобы моя жизнь сложилась лучше, чем его. А кашлял отец все страшнее и страшнее, один раз, не то от водки, не то от смертной темноты, у него начались сильные судороги, угарный он был такой, совсем на отца не похожий.
Я старался жить без жалости в сердце, ну к нему так точно. Но я любил, когда он приезжал. Однажды мы с ним глушились водярой на кухне, и отец, закурив, вдруг сказал:
– Ты помнишь, ты мне в детстве говорил, что надо себя жалеть? Борь, я ведь совсем не помню, чтобы боялся умереть. В детстве, может, но как-то чуть-чуть. Человек должен за что-то умереть.
Он сплюнул в пепельницу, показал мне желтые зубы.
– Нам с тобой повезло. Нам есть за что умирать.
Ну так себе заявление, конечно. Я чуть не подавился.
– За шкуру свою трястись – последнее дело. Ты ж ничто. Ты так, пыль. Есть вещи лучше, больше – семья, Родина, мир. Всегда что-нибудь найдется. Себя любить нельзя, а то начнешь жалеть. Тогда и оскотинишься, тогда желудок набить важнее будет, чем…
Он посмотрел на меня. Зрачки у него были почти неподвижные, как у мертвой мамки. Вот потому и говорят: мертвецки пьян. Как мертвец – натурально.
– …чем большая история. Чем чтобы наступило завтра.
– Прикольненько, – сказал я, закуривая.
Я покачивался на табуретке, напряженно на него посматривая.
– Что тебе прикольненько, Боря? Поколение твое – зажравшиеся мудаки. Людовики, блядь, Пятнадцатые, Тиберии, мать вашу.
Во прикол. А как же деграднуть хорошенько у себя там, в подземелье?
– Ну и? – спросил я. – Я натурально прям не понял, что в этом такого? У тебя, папаш, великое сердце, но ты пропился.
Он стукнул кулаком по столу, так что стаканы подпрыгнули, по-девичьи жалобно звякнули. Я замолчал, конечно. Отец крепко затянулся и сказал:
– Я твою душу спасти хочу. Ты не понимаешь. Умирать все равно придется. От смерти нечего бегать.
Он знал мою страшную тайну, что жить я хочу хорошо, не как он.
– Пап, – сказал я, наливая ему водки. – Ты в коммунизм верил?
Он усмехнулся.
– Да кто им, паскудам, верил?
– А почему все ругаешься, что коммунистов выгнали?
Он задумался.
– Мне нравится, – сказал он, – жить в большой стране. В империи. Моя маленькая жизнь, маленькая работа, она тогда значительнее, яснее. Крысы, Борь, живут колониями, мы социальные существа. Сама Матенька завещала нам держаться рядом.
– А мы друг друга кусаем.
– Так кто теперь Матенькину волю-то помнит?
Я затушил сигарету, во рту было горько,