Марина Цветаева

Живое о живом (Волошин)


Скачать книгу

я без очков ничего не вижу.

      Он спокойно:

      – Вам видеть не надо, это мне нужно видеть.

      Отступает на шаг и, созерцательно:

      – Вы удивительно похожи на римского семинариста. Вам, наверно, это часто говорят?

      – Никогда, потому что никто не видел меня бритой.

      – Но зачем же вы тогда бреетесь?

      – Чтобы носить чепец.

      – И вы... вы всегда будете бриться?

      – Всегда.

      Он, с негодованием:

      – И неужели никто никогда не полюбопытствовал узнать, какая у вас голова? Голова, ведь это – у поэта – главное!.. А теперь давайте беседовать.

      И вот беседа – о том, что пишу, как пишу, что люблю, как люблю – полная отдача другому, вникание, проникновение, глаз не сводя с лица и души другого – и каких глаз: светлых почти добела, острых почти до боли (так слезы выступают, когда глядишь на сильный свет, только здесь свет глядит на тебя), не глаз, а сверл, глаз действительно – прозорливых, И оттого, что не больших, только больше видящих – и видных. Внешне же: две капли морской воды, в которой бы прожгли зрачок, за которой бы зажгли – что? ничего, такие брызги остаются на руках, когда по ночному волошинскому саду несутся с криками: скорей! скорей! море светится! Не две капли морской воды, а две искры морского живого фосфора, две капли живой воды.

      Под дозором этих глаз, я тогда очень дикая, еще дичаю, не молчу, а не смолкаю: сплошь – личное, сплошь – лишнее: о Наполеоне, любимом с детства, о Наполеоне II, с Ростановского «Aiglon»[2], о Саре Бернар, к которой год назад сорвалась в Париж, которой там не застала и кроме которой там все-таки ничего не видела, о том Париже – с N majuscule повсюду – с заглавным N на взлобьях зданий – о Его Париже, о моем Париже.

      Улыбаясь губами, а глазами сверля, слушает, изредка, в перерывы моего дыхания, вставляя:

      – А Бодлера вы никогда не любили? А Артюра Рембо – вы знаете?

      – Знаю, не любила, никогда не буду любить, люблю только Ростана и Наполеона I и Наполеона II – и какое горе, что я не мужчина и не тогда жила, чтобы пойти с Первым на св. Елену и с Вторым в Шенбрунн.

      Наконец, в секунду, когда я совсем захлебнулась:

      – Вы здесь живете?

      – Да, то есть не здесь, конечно, а...

      – Я понимаю: в Шенбрунне. И на св. Елене. Но я спрашиваю: это ваша комната?

      – Это – детская, бывшая, конечно, а теперь Асина, это моя сестра – Ася.

      – Я бы хотел посмотреть вашу.

      Провожу. Комната с каюту, по красному полю золотые звезды (мой выбор обоев: хотелось с наполеоновскими пчелами, но так как в Москве таковых не оказалось, примирилась на звездах) – звездах, к счастью, почти сплошь скрытых портретами Отца и Сына – Жерара, Давида, Гро, Лавренса, Мейссонье, Верещагина – вплоть до киота, в котором богоматерь заставлена Наполеоном, глядящим на горящую Москву. Узенький диван, к которому вплотную письменный стол. И все.

      Макс, даже не попробовавший протиснуться:

      – Как здесь – тесно!

      Кстати, особенность его толщины, вошедшей в поговорку. Никогда не ощущала ее избытком жира, всегда – избытком жизни, как оно и было, ибо он ее легко носил (хочется сказать: она-то его и носила!) и со своими семью