и не слышал незваного гостя. Тот выругался срамно и ушел.
Серп выпал и воткнулся в северную землицу, утоптанную кузнецом и его подручными за долгие годы. Правда – отрава хлеще ведьминых снадобий.
У отца Димитрия отнялись ноги. Он чуял их, шевелил пальцами, а ходить не мог. Службы в обдорской церквушке уж месяц как не было. Старый казак, что помогал Григорию, без обиняков сказал, мол, не жилец отец Димитрий. Да и без него всякому было ясно, что пастырь скоро встретится с Господом.
– Отец Димитрий, в душе смута. Я бегу от нее, да она за мной. Боюсь того, что узнаю. Боюсь, – так Григорий бессвязно говорил священнику, обтирая его тело в красных пятнах и язвах, просил совета у того, кто боле не мог его дать.
Да просил ли?
Меж ними оказалось много общего. Оба хромы. Шли за оплот, один припадал на правую, другой – на левую ногу. Можно было смеяться, да не думали о том. Оба люто ненавидели Степку, вымеска многосильного Максима Яковлевича Строганова. Оба не по своей воле оказались в остроге.
Григорий долго бегал от наглого казака, точно девица от назойливого ухажера. Знал, то слабость, а от слабости нет толку. Но ничего поделать с собою не мог. Лишь когда казак однажды преградил ему дорогу и засмеялся: «Вор, да еще трусливый?», Григорий обреченно пошел вслед за ним.
– Женка твоя гулящая, во грехе с Хозяином жила. – Последнее слово сказал особо, точно кашу порченую выплюнул.
Хромой – так Григорий про себя звал казака – рассказал немало. Белесые сумерки ползли к острогу, ругались в кустах мелкие птахи, пахло травой и сыростью, а Григорий слушал о жене-потаскухе, ее проклятых дочках, о большой обиде верного казака на Степку – о том подробней, чем надобно.
– Колдовала она, порчу наводила. Наказал ее царь-батюшка по справедливости, все по справедливости. Не знаю, жива ли осталась. Все верно, ведьма… Как глянет бесовым глазом, так и напасть приключится. Женку мою сглазила, а вот у меня сухота к ноге прицепилась…
Кузнец уже не слушал его, сжимал свой единственный кулак – и вторая рука словно повторяла то же действо. В груди его горело пламя, и казак подбрасывал вновь и вновь охапку просмоленных дров.
Хромой наконец остановил поток жалоб и сплетен. Кузнецу нестерпимо, до зуда, до стона хотелось заехать ему под дых. Забыть о том, что они похожи, что оба ненавидят Аксиньку и Степку Строганова.
– Ты бывай, – наконец сказал Третьяк. Он почуял что-то в лице, в напрягшихся жилах и сжатом кулаке, ушел восвояси.
А Григорий – за то бы наказали десятника и хромого казака заодно – остался один за тыном, но теперь бежать и не думал. Он просто сел на землю, прислонившись к шершавой сосновой коре, и закрыл глаза.
Провалиться сквозь землю, закричать на всю землю обдорскую, забыть обо всем, что с ним приключилось, заплакать, будто он шестилетний Гришка, угнанный в плен татарами, задушить Аксиньку…
Бессилен, слаб, проклят Богом, Аллахом, все одно…
Оставалось лишь сжимать зубами рукав