чем отбывание времени в детском саду. Даже школа потом не воспринималась с таким ужасом. Наверное, потому что там полдня – и свобода. А тут – заточение на целый длинный день, заранее вычеркнутый из жизни, в заведении с обманно сладеньким названием «садик». Первое понимание того, что такое свобода, пришло именно там, и тогда же Лиза уяснила, что свобода – это самое дорогое. Но неизбежными, как невкусные каши и неуклюжее пальто зимой, были коридор с запахом казенной еды из огромной кастрюли, ступеньки, ведущие в группу, спина уходящей мамы в окне…
И почему так тошно заниматься с воспитательницей – чем угодно, даже слушать, как она книжку читает, если то же самое так интересно дома – игрушки, книги, музыка, пластинки со сказками? Только осмысленно и не строем. Почему ее не могут оставить в покое, то есть дома? Лиза бы всё точно так же выполняла… В садике почему-то все носятся и орут, и в группе, и на прогулке, и замолкают, только когда их начинают чем-нибудь занимать. А ее не надо занимать. Когда все уходят из дома, там поселяется особенная, никому не видимая жизнь, вроде той, что таится в полукруглом чердачном окне в доме напротив, за решетчатыми ставнями, куда залетают голуби.
Лиза устраивалась прямо на полу перед заветной дверцей в серванте – на полках с сокровищами лежали семейные фотоальбомы, мамины альбомы «Дрезденская галерея» и «Прага» – мама там была, значки и разные штучки из ее поездок, ракушка с окошком, за которым – объемная фотография, вся их семья на Черном море. Всё это были не просто вещи – они вмещали в себя истории, которые дремали и ждали Лизу. И даже в семейных снимках жили совершенно почему-то другие истории, о совершенно другой, счастливой семье. В мире, изображенном на них, происходили другие события – их можно было смотреть, словно кино, листая страницу за страницей.
Картины в «Дрезденской галерее» делились на захлопнутые в самих себе – и свободные. Какого-нибудь утыканного стрелами Святого Себастиана с полуоткрытым ртом и закатившимися глазами надо было только поскорей перелистнуть. Ничего не могло произойти и на картинах Рубенса, кроме того, что Рубенс уже изобразил, – настолько он загромоздил их телами. А вот среди перистых деревьев и заманчивых руин оставалось пространство для Лизы. В прозрачных, выметенных голландских комнатах Вермеера и люди нисколько не мешали – какая-нибудь девушка, читающая письмо у окна. И вещи вокруг, метла или корзина, или блюдо с фруктами, тоже жили своей тихой осмысленной жизнью, и тоже не мешали – Лиза бродила там сколько угодно.
Книги занимали всю стену от пола до потолка, и если за ними неотрывно наблюдать – разноцветные корешки сами начинали присматриваться к Лизе. К некоторым рука никогда не тянулась, а к некоторым тянулась сама собой – тем самым, с пушистыми уголками, которые можно перечитывать до бесконечности… Правда, позже пришло открытие: никакие могли через время оказаться теми самыми – как будто сами знали, в какую пору к ней прийти и сбросить