Зелёного Пыр-Пыра – стояло уродливое чудовище и противно каркало. Всё равно, что к отвратительному телу пришить прекрасные чужие ноги. Бессмысленно и некрасиво.
Не знаю, кто из них первым догадался. Наверное, папа. Он, всё-таки, человек разумный, и как любой человек разумный рано или поздно приходит к очевидному эмпирическим путём.
Зелёного Пыр-Пыра починили, водрузили обратно на законный столик. Хрипотца его пения стала ещё более порочной. Я подросла и немного охладела к нему – естественный процесс. Так проходит страсть земная. Потом выбросили столик, потому что он «занимал место». И вообще, обувь ставить некуда. Купили полку для ботинок, туфель и босоножек, а сверху – с правого краю – водрузили на неё Зелёного Пыр-Пыра, которого я называла уже просто «телефоном». Вот как «Алёшенька, Витенька, Валерочка…», а потом прохладно и чуточку презрительно: «Мужики!» Это как бы признак взрослости и мудрости. Вроде как все бабы дуры, но только не данная конкретная.
Но твоя взрослость и мудрость нужна кому угодно – родителям, друзьям, соседям, толпе, – но только не тебе самой. Поэтому, когда дома никого не было, я называла его Зелёным Пыр-Пыром, гладила его и разговаривала с ним. И по нему. С Зелёным Пыр-Пыром я прожила бок о бок восемнадцать лет. Я навертела километры его прозрачным, нежным диском. Он знал обо мне столько, что с такими знаниями опасно оставаться в живых. И он умер.
Я не знаю точно, когда. Понятия не имею, где он похоронен. Скорее всего, его просто выкинули в мусор.
В начале второго курса я съехала от родителей. А им дали новую квартиру. В новой квартире стоял равнодушный туповато-серый – как всё обыкновенное – кнопочный аппарат. Я к нему ничего не испытывала. В моей коммунальной квартире стоял раритетный чёрный неубиваемый эбонитовый дед с рогами, и испытывать к нему хоть что-то, кроме благоговейного восхищения и затаённого почтения, было нелепо.
Никогда больше я не любила так, как я любила Зелёного Пыр-Пыра. По-другому – сколько угодно. Но так – больше никогда. Никогда больше не прозвучит во вселенной его позывной: двадцать два – восемьдесят девять – восемьдесят два. Код, позволявший мне в любой момент обнаружить огромный мир маленькой одесской квартиры моего детства, навсегда оставшегося в семидесятых-восьмидесятых двадцатого.
Ужасы рогатой козы
– Я так завидую людям, у которых есть дети.
– А мадам Рабинович увидела Зяму, и позавидовала сама себе, что у неё детей уже никогда не будет.
Он был не Зяма.
Хотя в детстве он именно Зямой и был. У него наверное висели сопли до колена, он точно был урод и дурак, на него нельзя было смотреть без слёз, учился он, скорее всего, в семьдесят пятой школе[5], и я его ненавидела. Как несложно догадаться.
К середине семидесятых двадцатого ему было лет шестьдесят, хотя мне тогда казалось, что все сто. И он был Сеня. Но не тот, что Семён, а тот, что Самуил. И он был «морак». Из таких, что поперёк борща на ложке плавают. То есть – моряк околоберегового плавания. В Одессе к таким «моракам»