офицера бок о бок с неграми 54-го Массачусетского, и о том самом полковнике Шоу, чье тело было предано земле вместе с телами его подчиненных. А еще эта история призвана была напомнить мне, что на поверхностный взгляд война есть проявление насилия, но при посредстве искусства она подчас предстает чем-то более значимым и глубоким.
По крайней мере, голос, говоривший от имени невидимости, как теперь оказалось, пробивался из самых низов американского сложноорганизованного андеграунда. Ну разве не безумно логично, что в конце концов я разыскал обладателя голоса – боже, такого балагура – в заброшенном подполье. Разумеется, все происходило гораздо более хаотично, чем это звучит в моем изложении, но по сути – внешне-внутренне, субъективно-объективно – таков процесс создания романа, его пестрой витрины и сюрреальной сердцевины.
Тем не менее я все еще не оставлял мысли заткнуть уши и продолжить роман, работа над которым была прервана, но подобно многим писателям под напором «разрушительной стихии», по выражению Конрада, впал в состояние повышенной восприимчивости: в таком отчаянном положении писателю-романисту трудно игнорировать любые, даже самые неопределенные мысли-чувства, возникающие в процессе творчества. Ведь писатель вскоре понимает, что такие размытые проекции вполне могут оказаться неожиданным подарком его мечтательной музы, и если отнестись к этому подарку с умом, то можно получить необходимый материал и при этом не утонуть в приливах творческой энергии. Но в то же время дар этот способен погубить писателя, повергнуть его в трясину сомнений. Мне и без того было нелегко обходить молчанием те вещи, которые превратили бы мою книгу в очередной роман протеста против расовой дискриминации вместо задуманного мною важного исследования в области гуманитарной компаративистики; во всяком случае, я полагал, что подобное исследование – суть любого стоящего романа, и голос, похоже, вел меня в нужном направлении. Но потом, когда я стал прислушиваться к его дразнящему смеху, размышлять, кто бы мог так говорить, и в итоге решил, что это, по всей видимости, представитель американского андеграунда, скорее ироничный, нежели злой. Он смеется над ранами – и смех его окрашен блюзовыми нотками; он свидетельствует против самого себя в деле о la condition humaine[1]. Идея пришлась мне по нраву, и тогда я мысленно нарисовал образ этого человека и связал его с конфликтами – как трагическими, так и комическими, которые со времен окончания Реконструкции отнимали у моего народа жизненную энергию. Я вызвал его на откровенность, узнал о нем чуть больше и пришел к выводу, что он – тот еще «персонаж», причем в обоих смыслах этого слова. Молодой человек, лишенный влияния, – живое свидетельство трудностей негритянских лидеров того времени: он обуреваем честолюбивыми помыслами о главенстве, но терпит фиаско – таким я его видел. Терять мне было нечего, и я, проложив себе широкую дорогу