не просто боязнь. Через эти заземленные страхи проходил мощный поток непостижимого ужаса. Пустота впереди, пустота под ногами, память о будущем у общества – и тем более власти: меры ноль. Страна никому, кроме Бога, не нужна. Все попытки обратиться к Нему окунают в пустоту суеверия.
Вадя
XXXV
Хоть и любил ее, но намеренно грубо обращался. У него было убеждение, что жена – с ней цацкаться не моги.
За немногословность ласково прозвал ее: «немтыря».
Ходил иногда с ней за руку.
Говорил, шутливо выражая чувства:
– Зря ты дура, а то бы я женился.
Хоть и груб и порой жесток был с ней (и то, и то – в меру), но без нее не мог. При том, что беспомощность ее как-то потворствовала его душевному комфорту. Он понимал это так, как если бы эксплуатируемый физический недостаток его собственного ребенка давал ему удовольствие приработка.
Но и потерять ее он не боялся. В этом он себя убедил. Есть баба или нет – дело случая. А случай в судьбе, судьба – индейка, да и та в супе, – как говаривал Скорыч.
По большому счету, Вадя вообще ничего не боялся. Своей бесстрашностью он обязан был не безалаберности, но только опыту: знал наверняка, что опасаться стоит увечья, но не смерти. Единственное, чего он боялся всерьез, было вещью невсамделишной. Вадя боялся снов о несуществующем отце.
В этих снах почти ничего не происходило, да и отца в них не было. Фигурировал он там не как образ и не как действие. Существенность отца была больше его физического присутствия: он был источником.
Все эти сны состояли из дороги и начинались с обочины. Вадя не видел отца, но незримо получал от него, как краюшку, сгусток тоски, призыв выйти из этого места и идти по дороге. Это место у обочины – с глубоким кострищем, обложенным кирпичами, с пучком жердей, сидушкой из чурки и доски – скрытое придорожными кустами и отгороженное от ветреного простора поля перелеском, – некогда было стоянкой отца. Прежде чем отправиться в путь, Вадя осматривал это место и укладывал в мешок те предметы, которые он помнил из детства. Поиск ценностей был самой сносной частью сна. Вадя бродил, всматривался в придорожный мусор и время от времени что-то подбирал, рассматривал. То это был веер из четырех ржавых перочинных ножей «Белка», к которым присохли рыбьи говорящие головы, несчастливые, с перламутровыми щечками, шепчущие: «Ветер, ветер, ветер…» То вдруг из-под вороха листьев вынималась одновременно и целая, и прозрачно разбитая фарфоровая девушка. В полой ее пятке каталась, дребезжа, дробинка, которой он расстрелял статуэтку из «воздушки». То это был плюшевый медведь с оторванным носом, издававший заикающийся рев. От этого плачущего рева начинала душить врученная отцом тоска, и на глазах выступали слезы. То из старой стиральной машины (с эбонитовой звездой лопастного привода и скрипучими валиками отжима) вынимался старый японский транзистор. Из него вытряхивалась труха окисленных батарей, и станции перелистывались