Настенька, какой у меня раб есть, – показывает она его мне, хвастает. – Не чета холопам нашим чумазым да неумелым. Любые мои желания и прихоти исполняет.
– Какие такие желания? Принести чего, али подать? Это и наш любой дворовой сделает.
– Ну и дура ты, Настенька, – скалит зубы тут на меня моя сестрица, хохочет. – Восемнадцать лет уже, а совсем как дитя малое, неразумное. Говорю я тебе про желания девичьи, самые потайные да заветные.
– Зачем тебе такой мужик нужен? – спрашиваю я свою сестрицу старшую. – Ведь написано в Домострое, что муж – это голова, а ты на цепи его держись, как пса паршивого.
– Вот ещё, про Домострой вспомнила! Окстись, Настенька! Сейчас женщины сами себе хозяйки давным-давно, и у каждой должен быть свой собственный раб в услужении. Вот тебе мой Домострой от Марфушечки! – топает она своей красивой ножкой полной в туфельке Маноло Бланик бесценной, за несметные богатства в тридесятом царстве купленные.
А её гимп об её ножки трётся, как кот ласковый, язычком своим облизывает.
– Зачем мне муж нужен, чтобы мной понукать? – усаживается Марфушка в кресло глубокое бархатное. – Мужик только для того и надобен, чтобы приносить мне наслаждение и радость, и не для чего более.
Расставляет она свои ноги широко-широко, задирает юбку свою атласную от Диор, и командует громко рабу своему аглицкому:
– А ну иди ко мне! Отлижи у меня хорошенько, да пожарче и понежнее!
Подбегает к ней гимп на четвереньках, как собачонка, утыкается ей своим ртом и носом в срамное место, начинает ей лизать и нализывать дырку её, а я стою, не в силах взгляд отвести, вся пунцовым цветом наливаюсь.
Вот про какие желания потайные девичьи Марфушечка речь вела!
– Видано ли такое дело, сестрица, чтобы мужик по первому твоему зову все твои похотливые да срамные желания исполнял! – отворачиваюсь я в великом смущении, а моя сестрица понукает своего раба, ножку белую ему на плечо ставит, и командует только голосом томным и сладким:
– Да, да глубже давай! Да пожарче! Да побыстрее, – бёдрами своими мясистыми подмахивает, а гимп и рад нализывать, язычок только быстро-быстро в мокрой щёлке мелькает.
Вот сестрица моя вся мокрым течёт, стонет громко, на весь терем, убегаю я прочь в полном страхе и смятении. Как мне жить в таком доме, полном разврата и похоти?!
Не укрыться нигде!
Забегаю в светёлку к Грушеньке, а она лежит на перине своей пуховой в чём мать родила, широко ляжки расставила и со своим самотыком французским играется, забавляется.
Большой он да фиолетовый, как баклажан, а она его в себя пихает да громко кричит от похоти да от сладости.
– Как ты можешь, сестрица! Побойся Бога! – в сердцах укоряю я её. – Непотребно девице так саму себя ублажать при свете дня! Это дело интимное да секретное, для чужих нескромных взглядов не предназначенное! Написано ведь в Домострое, что руки от такого баловства усыхают и ум теряется! Пропадёшь ты от игрищ таких неразумных и недевичьих.
– Глупая ты Настенька, да сама неразумная.