прошлым и настоящим, в которой на историческом уровне Беньямин видел единственную надежду для мира, рушащегося на глазах. «Подлиный революционный шанс», – писал Беньямин незадолго до смерти в XVIII тезисе текста «О понятии истории», – «удостоверяется тем правом прохода, которое имеет мгновение над совершенно конкретным и до поры запертым покоем прошлого. Вступление в этот покой строго совпадает с политическим действием»[5]. Именно эта констелляция того катастрофического настоящего, в котором находится историк, с конкретным, родственным ему моментом прошлого, способна, по мысли Беньямина, разомкнуть ход «гомогенного времени» и открыть этому настоящему перспективу на такое будущее, которое может стать выходом из ежедневной исторической катастрофы. «Беньямин», – замечает Петер Сонди, – «вслушивается в прéдзвук такого будущего, которое само уже успело стать прошлым»[6]. Будущее уже присутствует в воспоминаниях «Берлинского детства» – но не как закономерное следствие этого вспоминаемого прошлого, а как неразгаданное вовремя пророчество. «Традиция угнетенных учит нас», – пишет Беньямин в тезисах «О понятии истории», – «что “чрезвычайное положение”, в котором мы живем, – не исключение, а правило»[7]. Только катастрофическое настоящее 30-х годов ХХ века позволяет разглядеть прежде неразличимые контуры этого вечного чрезвычайного положения в очертаниях мира, который окружал ребенка в Берлине на рубеже веков. Это, однако, и есть та точка, в которой замысел «Берлинского детства» смыкается с мыслью исторических и политических работ Беньямина. Умение рассказчика распознать в прошлом скрытые предвестия невыносимого настоящего прямо связано для Беньямина с умением диалектика увидеть в этом настоящем возможность для непредвиденного будущего.
Берлинское детство на рубеже веков
Колонна Победы поджаристо-румяна
под снежной сахарной глазурью детских дней…
Предисловие
В 1932 году, находясь за границей, я осознал, что уже скоро мне придется надолго, быть может, очень надолго, проститься с городом, в котором я родился.
Я не раз убеждался в действенности прививок, исцеляющих душу; и вот я вновь обратился к этому методу и стал намеренно припоминать картины, от которых в изгнании более всего мучаешься тоской по дому, – картины детства. Нельзя было допустить при этом, чтобы ностальгия оказалась сильнее мысли – как и вакцина не должна превосходить силы здорового организма. Я старался подавлять чувство тоски, напоминая себе, что речь идет не о случайной – биографической, но о необходимой – социальной невозвратимости прошлого.
По этой причине биографические моменты в моих набросках, проступающие скорей в силу непрерывности, а не глубины жизненного опыта, отходят на задний план. А с ними и лица – школьных товарищей и родных. Зато мне было важно воссоздать картины, в которых отразилось восприятие большого