Аб-со-лютно. Не хочу даже об этом думать. Купи что хочешь. Купи, скажем, земляничный торт… И побольше апельсинов, – этих, знаешь, кислых, но красных: это сразу озаряет весь стол. Шампанское есть, а конфеты принесут гости.
Любовь. Интересно, где взять в августе апельсинов. Между прочим, вот все, что у нас есть в смысле денег. В мясной должны… Марфе должны… Не вижу, как дотянем до следующей получки.
Трощейкин. Повторяю, мне решительно все равно. Скучно, Люба, тоска! Мы с тобой шестой год киснем в этом сугубо провинциальном городке, где я, кажется, перемалевал всех отцов семейства, всех гулящих жёнок, всех дантистов, всех гинекологов. Положение становится парадоксальным, если не попросту сальным. Кстати, знаешь, я опять на днях применил мой метод двойного портрета. Чертовски забавно. Под шумок написал Баумгартена сразу в двух видах – почтенным старцем, как он того хотел, а на другом холсте, как хотел того я, – с лиловой мордой, с бронзовым брюхом, в грозовых облаках, – но второго, конечно, я ему не показал, а подарил Куприкову. Когда у меня наберется с двадцать таких побочных продуктов, я их выставлю.
Любовь. У всех твоих планов есть одна замечательная особенность: они всегда как полуоткрытые двери и захлопываются от первого ветра.
Трощейкин. Ах, скажите пожалуйста! Ах, как мы все это умеем хорошо подметить да выразить… Ну, если бы это было так, то мы бы с тобой, матушка, давно подохли с голода.
Любовь. А этой «торговки» я тебе не прощу.
Трощейкин. Мы начинаем утро с брани, что невыразимо скучно. Сегодня я нарочно встал раньше, чтобы кое-что доделать, кое-что начать. Приятно… У меня от твоего настроения пропала всякая охота работать. Можешь радоваться.
Любовь. Ты лучше подумай, с чего сегодня началось. Нет, Алеша, так дольше невозможно… Тебе все кажется, что время, как говорится, врачует, а я знаю, что это только паллиатив – если не шарлатанство. Я ничего не могу забыть, а ты ничего не хочешь помнить. Если я вижу игрушку и при этом вспоминаю моего маленького, тебе делается скучно, досадно, – потому что ты условился сам с собой, что прошло три года и пора забыть. А может быть… Бог тебя знает, – может быть, тебе и нечего забывать.
Трощейкин. Глупости. Что ты, право… Главное, я ничего такого не сказал, а просто, что нельзя жить долгами прошлого. Ничего в этом ни пошлого, ни обидного нет.
Любовь. Все равно. Не будем больше говорить.
Трощейкин. Пжалста… (Пауза. Он фиксирует эскиз из выдувного флакона, потом принимается за другое.) Нет, я тебя совершенно не понимаю. И ты себя не понимаешь. Дело не в этом, а в том, что мы разлагаемся в захолустной обстановке, как три сестры. Ничего, ничего… Все равно через годик придется из города убираться, хочешь не хочешь. Не знаю, почему мой итальянец не отвечает…
Входит Антонина Павловна Опаяшина, мать Любови, с пестрым мячом в руках. Это аккуратная, даже несколько чопорная женщина, с лорнетом, сладковато-рассеянная.
Антонина Павловна. Здравствуйте, мои дорогие. Почему-то это попало ко мне. Спасибо, Алеша, за чудные цветочки.
Трощейкин