все-таки и в яффских рассказах Бреннера, и в яффских рассказах Агнона среди множества лицемеров и болтунов вдруг блеснут образы молчаливых и цельных настоящих людей. Не о таких ли сказал Бялик “кроткие мира сего, бессловесные души, чьи помыслы и действия скромны”? Учитель мой и наставник Дов Садан показал мне, как взыскуют рассказы Бреннера чуда существования “безвестных праведников” – тридцати шести живущих одновременно и неведомых людям праведников, которым, согласно иудейской традиции, мир в любой момент обязан своим существованием. И в рассказах Агнона бывает, что вдруг проходят там кроткие мира сего, в молчании и немом изумлении. Так что, возможно, и в самом деле была там общая любовь – к этим молчальникам, к этим людям-детям, появляющимся на мгновение в рассказах Агнона и Бреннера. И тогда Бреннер немного отдыхает от своего безудержного гнева, равно как и Агнон ради этих персонажей слегка придерживает и острое словцо, и насмешку, и сарказм.
В течение двух лет, пока учился я в Иерусалимском университете, я еще пару раз совершал паломничество в квартал Тальпиот. Первые мои рассказы были тогда напечатаны в недельном приложении к газете “Давар” и журнале “Кешет”, и я собирался передать их господину Агнону и выслушать его приговор. Но господин Агнон извинился, сказав: “К сожалению, в эти дни я не совсем расположен к чтению”, и попросил, чтобы я принес ему мои рассказы в другой раз. В другой раз я пришел к нему с пустыми руками, спрятав под свитером журнал “Кешет”, где были опубликованы мои рассказы, – словно скрывал стыдную беременность. В конце концов я так и не осмелился разрешиться от бремени, опасаясь обременить его, и ушел из его дома с тем же, с чем и пришел, – с полным животом (кстати, на иврите выражение “с полным животом” имеет и переносный смысл – “не высказать всего, что накопилось”). Только спустя несколько лет, в 1965-м, когда рассказы были собраны в книгу “Земли шакала”, я набрался мужества и отправил книгу ему. Три дня и три ночи ходил я по кибуцу Хулда, пританцовывая, пьяный от радости, неслышно напевая и издавая вопли счастья, крича и обливаясь в глубине души слезами, – после того, как получил письмо от господина Агнона. И в нем писал он, среди прочего: “…Когда случится нам повидаться друг с другом, я скажу тебе на словах больше, чем написал здесь. Если Богу будет угодно, в дни праздника Песах я прочту остальные рассказы, потому что мне нравятся рассказы, подобные твоим, где герои предстают такими, какие они, по сути, и есть”.
Однажды, еще в мои университетские дни, в европейском журнале появилась статья одного из светил сравнительно-исторического литературоведения. Автор статьи утверждал, что, по его мнению, три наиболее крупных писателя, взращенных литературой Центральной Европы в первой половине двадцатого века, – это Томас Манн, Роберт Музиль и Шмуэль Иосеф Агнон. Это было написано за несколько лет до присуждения Агнону Нобелевской премии, и я был взволнован до такой степени, что стащил журнал из читального зала (копировальных машин тогда еще в университете не было) и помчался с